Беру сумку и перехожу в мою прежнюю комнату. Открываю чемодан, но, едва прикоснувшись к нему, застываю в неподвижности. Вдруг мне приходит в голову, что Малинский может кое-что мне объяснить. Прохожу мимо столовой и останавливаюсь у его двери. Стучу раз, другой. Бульдог заливается за дверью, но никто на мой стук не откликается. Иду на кухню, чтобы узнать, когда вернется Малинский. В кухне-горничная. Спрашиваю:
- А когда будет дома синьор Малинский?
- Он в больнице.
- Что же такое? - говорю я. - Почему сегодня все ваши понеслись в больницу?
- Он болен, - отвечает девушка. - Как только вы уехали, его забрали в больницу.
- Ах так! Что-нибудь серьезное?
- Сердечный приступ.
- Вот как!
Возвращаюсь к своему чемодану, но попутно у меня возникает еще одна идея. Отыскиваю в записной книжке номер телефона священника де Веса, который когда-то мне дал Кампилли. Звоню.
Его тоже нет дома. Спрашиваю, когда можно его застать. В ответ слышу:
- Его нет в Риме. Будет после каникул.
Я отхожу от телефона и в темной передней сталкиваюсь с горничной. Она пришла посмотреть, уложил ли я уже вещи, а то ей надо сбегать в город.
- Минутку, - говорю я, - минутку. В какой больнице находится пан Малинский?
- При монастыре святого Варфоломея, на острове.
Я догадываюсь, о каком острове идет речь. В Риме есть только один-на Тибре. Там помещается старинная больница, которую содержит монашеский орден бонифратров.
- Сегодня не уеду! - решаю я. - Можно у вас переночевать?
- Хозяева, наверное, согласятся! Не знаю только, может, они кому-нибудь сдали вашу прежнюю комнату. Кажется, нет.
- Значит, согласятся! Во всяком случае, найдется ведь свободная комната?
- Есть комнаты. Есть!
- Тогда, если понадобится, вы, может, перенесете мои вещи, а то я сейчас очень спешу?
Сбегаю по лестнице, беру такси и еду на этот остров.
Заставляю себя усесться поудобнее, однако поминутно спохватываюсь, что сижу подавшись всем корпусом вперед и напряженно слежу за мостовой, где перед нами то и дело возникают какие-нибудь препятствия. Я вспоминаю во всех подробностях последний этап моего пребывания в Риме, начиная от первой беседы с Малинским, прояснившей положение в самых общих чертах, и вплоть до последней беседы-с кардиналом, когда я уже капитулировал. Логика их была железной, и вывод следовал только один. Я чувствовал его мощь и смысл даже тогда, когда не мог с ним примириться и метался в отчаянии по всему Риму. В Ладзаретто, постепенно набираясь сил и успокаиваясь, я еще отчетливее видел, что, на мое несчастье, обстоятельства, так или иначе связанные с делом моего отца, в Риме могли привести к одному-единственному исходу-именно к тому, к которому привели. Чувствуя это, я хоть по-прежнему с болью думал об отце и возмущался обрушившейся на нас несправедливостью, но как-то привык к своему поражению, и главным образом потому, что за ним стояла логика, чуждая мне, но до сих пор скреплявшая все звенья в моем деле очень по-своему последовательно и точно.
Но, видимо, я был не прав. Это доказывало письмо Кампилли, не оставлявшее никаких сомнений! Да, это доказывало содержание письма, и прежде всего-его тон, звучавший так, словно хлопоты, ожидавшие нас в курии и необходимые для завершения дела, были непосредственно связаны с ранее принятыми мерами, вытекали из предыдущего положения вещей, а их целесообразность не стояла ни в какой связи с неким обозначившимся переломом. Само собой понятно, что адвокат сумел бы найти нужный стиль, если бы возникло нечто действительно новое.