— Это правда, что говорят о Борисе Александровиче?
— Я читаю вам диалектологию. Вы понимаете, что это такое — ди-а-лек-то-логия?— Она произносит последнее слово по слогам. И хлопает дверью. Тишина. Только через две-три минуты ее обрывает звонок.
— ...Так это правда?
Теперь я вижу близко ее лицо, губы в мелких трещинках, легкую синеву под глазами. Но что-то еще изменилось в нем. Что-то неуловимое изменилось в Машином лице — и я смотрю на него, как на чужое, не ее лицо. Что-то отрешенное есть в ее напряженном спокойствии.
— Ты сам был там?
— Да.
— Когда это случилось?
— Не знаю точно. Часа в три. В четыре. Не все ли равно.
— Нет, не все равно...— говорит она медленно, думая о чем-то.— Хотя в общем-то теперь это все равно.
Она смотрит куда-то мимо меня.
— Ничего удивительного!..
Это Варя. Она стоит поблизости от нас, и сквозь приглушенный шум отчетливо прорывается ее громкий, убежденный голос.
— Я и раньше подозревала, что тут не все чисто!
— Праведница,— бросает кто-то.
Варя вскипает:
— Во всяком случае, не такая, как те, что бегали по редакциям!..
Она чувствует, что права, неопровержимо права, и остальные чувствуют это. И смолкают. В самом деле, как будет с теми, кто подписывал «опровержение»?..
— Что же дальше?— Маша по-прежнему смотрит мимо меня. Она не ждет ответа.
— Надо быть принципиальными не на словах, а на деле!— говорит Варя.— А кое-кому еще придется ответить! Кое-кому!
Маша поднимается и медленно идет к своему месту.
Не доходя до него, она останавливается нерешительно, как бы не зная, останавливаться или нет,— останавливается возле Вари.
— Ну и дрянь же ты, Пичугина,— говорит она спокойным, ровным, беззлобным голосом.— Ну и дрянь.— И проходит дальше.
— А с тобой мы еще поговорим, Иноземцева!— несется ей вдогонку. Светлые Варины глаза брызжут искрами. — Ты еще ответишь — и за свое поведение, и за все!..
У Вари над ухом расплелась косичка, она воинственно торчит вверх, как пика, и вздрагивает от ярости, это смешно, и все смотрят на косичку, но никто не смеется.
* * *Уже потом, роясь в памяти, распутывая события этого дня, я неизменно упирался в разговор, который вспыхнул после лекций в коридоре, но вскоре мы забрались в дальнюю аудиторию, чтобы нам никто не мешал.
Мы сидели в пустой аудитории на третьем этаже, и окна, заросшие мохнатым нетающим инеем, сначала просвечивали багрянцем, потом повишневели, потом на стекла легла плотная синева, и к тому времени паузы между словами сделались долгими, томительными, наполненными сознанием тупика.
Что делать? Что мы должны, что можем сделать? Что?..
Планы, которые возникали у нас вначале, теперь казались нам чересчур наивными или заведомо обреченными на провал. Но мы не могли разойтись, так ничего и не решив. Мы чего-то еще искали, каких-то ответов,— искали или только обманывали самих себя?
— Ну, хорошо,— сказал Олег,— допустим... Но чего вы добьетесь? Вам припомнят все, что было и чего не было. Вас вышибут из комсомола. Вы распрощаетесь с институтом. Это в лучшем случае. В самом лучшем, заметьте.
Он пришел вместе с нами, но я был заранее не согласен со всем, что он скажет,— заранее не согласен. Хотя сказал он это просто, без обычной своей усмешечки, сказал, в сущности, то, что просто не решались высказать остальные,— есть вещи, которые легче услышать от другого, чем произнести самому.
Ему никто не ответил. Только Рогачев сердито прокашлялся, выдавив застрявший в горле комок, и зашаркал ногами в темноте.
Странно, я лишь теперь вдруг подумал, что ведь это та самая аудитория, где я отыскал Машу после конференции по педпрактике, после ее стычки с Вероникой Георгиевной Тихоплав,— она сидела на подоконнике и плакала. А потом сюда ворвался Сашка Коломийцев и заорал: «Сизионов приехал!»— и была торжественная встреча, и знаменитый банкет, с которого все началось...
И вот мы в той же аудитории, такие же сумерки, доска зияет черным провалом, только на подоконнике, там, где сидела прежде Маша, сутулится Полковник, упершись локтями в колени и зажигая сигарету за сигаретой, а Маша сидит у преподавательского стола, сбоку, стиснув ручку портфеля, сосредоточенная на чем-то своем, всех слушая и никого не слыша...