Выбрать главу

Да, бояться!

Но вот что забавно: я никак не мог сейчас вспомнить, что именно и в каких выражениях я говорил. Не мог вспомнить. Сколько ни пытался, так и не мог вспомнить, черт побери. Я только помнил, что испытывал при этом какую-то вдруг обретенную ясность. Я не захлебнулся в крике, нет, я говорил — по крайней мере, так мне казалось,— говорил совершенно спокойно, отдавая отчет в каждом своем слове и во всем, что за этим неизбежно последует. Я не кончил, мне не дали кончить, по судя по всему, я кое-что все-таки сказал.

Уже стемнело, когда я сообразил, что иду но Плеханова. Как-то само собой получилось, что я вышел на Плеханова. Я прошел уже довольно далеко, впереди — я не видел его, но знал наверняка — за домом с резным крылечком — киоск для мороженого, зимой забитый досками, крест-накрест. Когда мы еще только познакомились, на первом курсе, мы обычно прощались около этого киоска: она не хотела, чтобы девчонки заметили, что ее провожают. И мы прощались около киоска. Пока мы прощались, половина женского общежития успевала пройти мимо, по все делали вид, что не замечают нас.

Я постоял перед киоском — фанерная конурка, белый медведь над круглым окошком держит палочку с эскимо. Но это был наш киоск и наш белый медведь. Ну что ж, дружище, подумал я, прощай. Ты никогда не кормил нас мороженым. У нас всегда были дела, хор или бюро, или газета, или читалка — мы всегда приходили к тебе, когда окошечко уже закрывалось. Мы опять опоздали, говорила она, кто-то снова съел наше мороженое! Но ты был тут ни при чем,— просто у нас всегда находились дела. А однажды на этом самом месте я сказал ей, что настоящее мороженое бывает только в ЦУМе, и еще в кафе на улице Горького, напротив телеграфа — вот где мороженое достойно того, чтобы называться мороженым! А она никогда не бывала в Москве, она вообще нигде еще не бывала. И мы принялись мечтать, как мы летом поедем в Москву, и как будем есть мороженое в ЦУМе, но там вечно толчея, лучше в кафе на улице Горького — здесь так тихо, и столики под матовым стеклом... Правда, мы тут же заспорили — ведь летом нет театров, а какая же Москва без театров?.. Но лето было ближе, чем зимние каникулы, и я говорил: но Третьяковка, но Давид, но букинисты... Я вел себя хлебосольным хозяином, ведь я родился в Москве, мы жили там, когда отец работал в Коминтерне. Потом, правда, я бывал там короткими наездами, самое долгое время провел я в Москве, когда пытался поступить в МГУ. С тех пор мне и запомнилось это кафе, и я все представлял себе столик на нижнем этаже, в уголке между колоннами,— как мы пройдем и сядем за этот столик, я сидел за ним, когда мне вернули документы, и подсчитывал, сколько у меня осталось на проезд туда, где «недобор» — в Кострому, Вологду или Ярославль. Не знаю почему, но мне хотелось занять именно тот столик, мой столик, наш столик, а теперь чей-то еще.

Вот так, дружище, подумал я. Кто-то сядет за наш столик. А мы не сядем. А кто-то сядет. И ничего не будет знать о том, что это наш столик. Наш. Но ты в этом не виноват, белый медведь, ты ни в чем не виноват... Прощай.

* * *

Я еще не знал, что меня исключили из института. Я только подумал о чем-то таком, когда перешагнул порог нашей комнаты. Подумал, заметив, как стихли голоса ребят и как взгляды, рванувшись мне навстречу, тут же отпрянули, разбежались.

Полковник и Дима Рогачев застилали мою койку. Они делали это так, словно для них самым обычным было каждый вечер в половине десятого заниматься моей койкой. Только Полковник, пожалуй, взбивая подушку, посылал в нее удары чуть сильнее, чем этого требовала обыкновенная наволочка, набитая соломой.

Сергеи крутился около стола.