Отказ Марико поехать в Токио вызвал негодование тетушки, но Марико держалась довольно стойко, лишь побледнела и дрожала от волнения, но когда Мацуко заговорила о ее матери как о чужестранке, она впервые заплакала, закрыв лицо руками. Ее руки напоминали сейчас белую двустворчатую раковину и были мокры от слез, как покрытые брызгами прибоя раковины на морском берегу. Ее душили рыдания. В слезах она изливала переполнявшие все ее существо горечь, боль, невыразимую тоску одиночества, которые она, сознательно или бессознательно, до сих пор подавляла в себе. Ей уже был безразличен гнев тетушки. Она не собиралась следовать ее наставлениям, но все же слушала. Она перестала плакать и подняла голову. Покрасневшее от слез лицо ее казалось сейчас совсем детским. И с той же серьезностью, с какою дети требуют исполнения обещанного им, она спросила, готова ли тетка сдержать свое слово — принять ее выбор. И, уже не колеблясь, назвала своим нареченным Сёдзо Канно.
— Тут я прямо остолбенела,— продолжала Мацуко с глубоким вздохом.— Нет, в самом деле, ведь это уж безрассудство, переходящее всякие границы! Не правда ли?
Тацуэ ответила не сразу. И слова, сорвавшиеся наконец с ее побелевших губ, были обращены не к Мацуко, а прозвучали скорее как вопрос, обращенный к самой себе:
— Когда же это могло начаться?
— Понятия не имею. Марико после своего признания замолчала и больше уже не отвечала ни на один вопрос. Вся беда в том, что мне никогда и во сне не снилось, чтобы у Марико вдруг могли быть какие-то сердечные тайны.
Но по зрелом размышлении я теперь вижу, что, конечно же, у них было достаточно возможностей сблизиться. Когда мы с ней ездили на родину Масуи, друзей у нас там не было и я постоянно приглашала его к нам. А вот недавно она, оказывается, ехала с ним в одном вагоне из Токио сюда. Он просто воспользовался моей оплошностью. Но раз уж так случилось, ей следовало откровенно рассказать, как все произошло. Так нет же! Под конец я чуть не умоляла ее, но она уперлась на своем: «Не расспрашивайте меня!» — и все. И ведь в этой настойчивости, в диком упрямстве, несомненно, сказывается ее кровь!
Вывод был краткий и вполне в духе Мацуко. Возможно, что с Тацуэ Марико не станет скрытничать. Хорошо было бы, если бы Тацуэ заставила ее откровенно и подробно все рассказать. Кроме того, поскольку Мацуко собирается немедленно ехать в Токио и просить мужа немедленно отослать Сёдзо Канно назад в провинцию, она надеется, что на время ее отсутствия Тацуэ возьмет Марико к себе. Именно с этой просьбой Мацуко и примчалась в такой ранний час. Тацуэ согласилась приютить Марико.
— В таком случае я сейчас же позвоню ей по телефону, скажу, чтобы она явилась сюда. Ты, пожалуйста, будь с ней построже и, пока я не вернусь из Токио, никуда одну не отпускай. А то она, чего доброго, сбежит в Токио или выкинет еще что-нибудь. Тогда и вовсе сраму не оберешься. Однако мне уже пора.
Из наружного крохотного карманчика замшевой сумки были извлечены часы величиной с пуговицу.
— Ах! Уже больше десяти! Я опоздаю на поезд. Как сегодня быстро летит время!
Поднявшись с кресла, Мацуко все же с наслаждением допила оставшийся в чашке чай. С обычной своей приветливостью она выразила провожавшим ее служанкам сожаление, что причинила им с утра столько хлопот, и велела шоферу ожидавшей ее машины поскорее ехать на станцию.
Беседовали они с Тацуэ больше часа. Служанки, конечно, не слышали, о чем они говорили, не видели и выражения их лиц. Но ведь слуги шестым чувством узнают, когда в доме случается что-либо необычное. Подобно тому как муравьи, встретившись, то чуть сближают головки, то касаются друг друга усиками и такими непонятными для человека способами передают все, что им нужно, так и слуги предупреждают друг друга взглядами или ничего не значащими словами. Убирая со стола после ухода Мацуко и унося посуду, они старались ступать совсем неслышно. Тацуэ знала все их уловки и, провожая Мацуко, приняла равнодушный вид, как бы не замечая слуг, словно они и в самом деле были муравьями, затем возвратилась в маленькую комнату и, прежде чем усесться у окна, взяла со стенной полки французскую книгу в голубой обложке. Это был рассказ Мериме «Коломба». Тацуэ говорила Маки и художнику Мидзобэ: «В одном отношении мы с Кунихико друг другу пара: оба не понимаем и не любим литературу». Это было, конечно, преувеличением, рассчитанным на то, что собеседники начнут уверять ее в обратном, но и в самом деле, выйдя замуж, она почти не читала беллетристики. В Каруидэава она если и брала какую-нибудь книжку в руки, то только французскую и лишь для того, чтобы не забывать язык. Однако Мериме она любила и «Коломбу» читала не впервые. Но сейчас, сидя у окна, она положила к себе на колени эту книгу только потому, что последнее время привыкла так проводить часок после завтрака. Она не прочла ни строчки, даже не открыла книги. Ею владели гнев и ненависть, подобные чувствам корсиканской девушки, героини Мериме, хотя они и были вызваны иной причиной. Случившееся уже не удивляло ее. Сразу отпало сомнение, что возможна и неправда: она ведь знала, что Сёдзо сочувствовал Марико и питал к ней симпатию еще с тех пор, когда она была девочкой. Да и нельзя было не верить признанию самой Марико, она ведь не умела лгать. Тацуэ даже казалось, что смешанная кровь, о которой так много говорила Мацуко, могла сделать Марико в таком деле более отважной, чем вялую Мисако. Возмутило Тацуэ не само решение Марико и Сёдзо пожениться, а то, что Сёдзо до сих пор все таил от нее, Тацуэ, даже виду никогда не подавал. Марико это Марико, с нее спрос невелик. Тацуэ по привычке относилась к ней как к ребенку и не вызывала ее на подобные разговоры, а Марико молчала — девичий стыд не позволял ей открыться. Ведь она и во всех других отношениях была очень сдержанной. Но Сёдзо! Как он мог притворяться и обманывать Тацуэ, своего друга! Мысль эта поразила Тацуэ больше, чем само событие, вначале ошеломившее ее. Так раскаты грома, раздающиеся после вспышки молнии, пугают больше, чем сами огненные зигзаги, прорезающие небо. Это было прямое предательство, оскорбление, уязвившее ее самолюбие.