— Не говори глупостей, Мандзабуро!
— Не смею спорить.
— Разве маски и костюмы играют сами?—обрушился на него Мунэмити.-—Играешь ты, надевая их. Они оживают только с тобой. Главное ты. Без тебя они мертвы. Как же можно этого не понимать? Поэтому я и говорю: уезжай как можно скорее из Токио. Случись что с тобой, маски и костюмы, будь они трижды спасены, станут таким же хламом, как и прочий людской скарб. Они становятся подлинным сокровищем лишь тогда, когда их оживляет искусство. А если эти вещи попадают в руки не настоящего артиста, а какого-нибудь жалкого комедианта, то каким бы замечательным мастером ни был изготовлен весь этот реквизит, они все равно мертвы. Уж ты-то должен понимать это лучше других.
Обычно Мунэмити обменивался с собеседником двумя-тремя фразами, а затем прибегал к переписке вместо разговора, но с Мандзабуро он вел себя совсем по-другому. Да и с Мандзабуро он редко когда бывал так разговорчив, как сейчас. И если его гладкие, как у женщины, неестественно бледные, худые щеки чуть порозовели, то виной тут были не лучи послеполуденного зимнего солнца, щедро лившиеся через боковое окно гостиной.
В последнее время Мунэмити жил в каком-то странном душевном смятении, которого не знал ранее. Он продолжал делать вид, что война его ничуть не касается. Ни на йоту он не изменил ни своего обычного образа жизни, ни распорядка дня и даже, когда начались воздушные налеты, спокойно и невозмутимо наблюдал за происходящим. Но внутренне он весь содрогался от ужаса: всесокрушающий жернов истории скоро и здесь начнет молоть! Казалось, Мунэмити воочию видел эту кровавую махину, которая беспощадно перемалывает весь мир и в разрушительном своем неистовстве крошит и уничтожает все живое. Япония ныне стала куском мяса, попавшим между ножами этой мясорубки. Мунэмити приходил к выводу, что сама жизнь заставила его деда около ста лет назад открыть двери закрытой для иностранцев Японии, и тогда уже страна была чревата тем, что происходит сейчас, иными словами: то, что было в те времена для Японии грядущим, стало ныне ее настоящим, ее сегодняшним днем. И безотносительно к тому, какую оценку он давал событиям как историк (а историю он знал не хуже специалиста), в чисто личном плане собственный вывод потряс его. Знал он и еще одно. Знал, что независимо от того, погибнет ли он от бомбы или нет, все равно участь его уготована: плоть исчезнет, превратится в падаль, падаль пожрут черви, так что и в этом смысле между ним и живущими сейчас людьми, на которых он привык смотреть как на ничтожных букашек, нет в конечном счете ни малейшей разницы.
Этими своими мыслями он, конечно, не делился ни с Томи, ни с Мандзабуро. Мандзабуро, услышав их, наверняка удивился и испугался бы. Но сейчас Мунэмити просто физически не мог не высказать того, что теснилось в его груди и переполняло ее. Пусть Мандзабуро удивляется, пусть боится, пусть поймет или не поймет. Именно потому, что он ничего не поймет, он и есть самый подходящий слушатель.
— То, что я говорю, заимствовано из христианства и потому тебе, наверно, незнакомо,— вновь заговорил Мунэ-мити.— Согласно этому учению, и весь мир, и человек созданы богом. Однако с течением времени люди забыли путь божий, скатились ко злу и окончательно погрязли в скверне. Тогда всевышний решил устроить всемирный потоп и погубить всех людей, но одновременно он велел построить большой ковчег, чтобы могли спастись те, чьей гибели он не желал. Из людей в этот ковчег допущен был только благочестивый человек по имени Ной и его жена. Ну как, Мандзабуро, теперь ты понимаешь, почему я велю тебе ехать в Кикко?
- а
Мунэмити остановил свой взгляд на лице Мандзабуро, на котором было написано явное недоумение: какая же связь между этим самым- христианским всемирным потопом, ковчегом и его собственной эвакуацией? Но Мунэмити видел не своего собеседника. И хотя он обращался к нему, говорил с ним, своим собеседником по сути дела был он сам, Обращался он к Мандзабуро, но говорил самому себе,
— Нынешнюю мировую войну можно приравнять к всемирному потопу. Люди, поступавшие до сих пор, как им заблагорассудится, будут потоплены. И вся Япония тоже. Я готов разделить участь всех. Но ты, Мандзабуро, дол* жен находиться в ковчеге. Да и не только ты. Все люди искусства, все, кто служит ему, все, кто посвятил искусству свою жизнь, достойны быть в ковчеге. Ведь и христианский бог, зная, что потоп прекратится по его воле, велел отправиться на ковчеге тому, кто жил в старом мире, но чьего истребления он не желал. Недалек тот час, когда кончится нынешний всемирный потоп. К этому времени Япония будет находиться в еще более жалком положении, чем теперь. Если и схлынет вода, то останется море зловонной грязи. Руки врага крепко схватили страну и не сразу отпустят ее. И схваченная за горло Япония будет барахтаться на самом дне, в этой грязи, как болотная черепаха. Но запомни одно, Мандзабуро. Сколько бы ни было этой грязи и как бы глубока она ни была, все, что издревле было в Японии красивого, нельзя запачкать или погубить. Когда танцуешь ты, то даже грязь начинает излучать сияние.