Выбрать главу

— У нас в народе говорят: рано или поздно приходит час расплаты. Наступил этот час и для меня. Взять хотя бы нынешнюю войну. Я знал, что она не кончится добром, безучастно смотрел как на неизбежную глупость, меня лично не касающуюся, на все, что творила военщина, и в частности люди вроде Хидэмити. А оказалось, это все равно что смотреть безучастно на пожар. А бежать теперь, когда дело приняло такой оборот,— это значит уподобиться зеваке на пожаре, который и пальцем не пошевелил, чтобы зачерпнуть ведро воды, а когда огонь добрался до его собственной крыши, начал с перепугу метаться и суетиться. Это даже не трусость, это гнусность. Неужели ты хочешь, Томи, чтобы я поступил вроде этого зеваки? А? К тому же в будущем году мне стукнет семьдесят. В сущности мне уже все равно, что и как будет. Но ты ведь не обязана погибнуть вместе со мной. Поэтому, как я уже говорил, ты можешь уехать в любое безопасное место.

Томи слушала, чуть нахмурившись, и не спускала с Мунэмити широко открытых глаз. Потом резче обозначились у нее припухлости под глазами, опустились веки, прикрывая черные блестящие миндалевидные глаза, и вдруг из них хлынули слезы. При последних словах Мунэмити мокрая от слез щека судорожно дернулась, как у человека, страдающего тиком. Обе руки, до того чинно лежавшие на коленях, закрыли лицо. Томи задыхалась, пытаясь сдержать рыдания, и с трудом проговорила:

— Куда же я поеду от вас! Пощадите меня.

Пусть она раньше не знала, сколь серьезными, глубокими и суровыми причинами объяснялся отказ Мунэмити покинуть Токио, но сейчас она чувствовала, что, даже подумав об эвакуации, она уже тем самым совершила нечто похожее на измену. Но только ли поэтому катились у нее сейчас по щекам слезы? При всем своем желании Томи не могла вспомнить такого случая, чтобы она когда-нибудь так плакала перед Мунэмити, как сегодня. Плакала Томи не только от сознания своей вины. В слезах ее излилось более сложное, более глубокое, неизвестно как и когда возникшее чувство необъяснимой печали, беспомощности, безотрадности, одиночества и тоски. Она была жена и в то же время не жена человека, который был ее мужем и вместе с тем не был им. И по-настоящему она даже не знала, любима ли она и любит ли сама. Возможно, они и любили друг друга. А может быть, не любили. Она не знала, ка-рое чувство их связывало, и никогда до сегодняшнего дня не задумывалась над такими вещами, просто жила не раскаиваясь, но и не радуясь, даже ни разу не посетовав на свою судьбу. И вот теперь прорвалось, наконец, и хлынуло наружу то, что, подобно подземным водам, постепенно скапливалось и сдерживалось под теми устоями, на которых зиждется ее жизнь вот уже десятки лет.

От природы эгоистичный и раздражительный Мунэмити не терпел женских слез. Куда естественнее выражать слезы и рыдания на манер, принятый в театре Но: изящным движением приблизив руку к маске. С молодых лет Томи никогда не плакала перед ним, и это входило тоже, так сказать, в круг тех жизненных правил, которые она себе усвоила, инстинктивно понимая, что нравится и что не нравится Мунэмити, и которые с годами перешли у нее в привычку. И вот сейчас эта самая Томи со вздрагивающими нежными плечиками, прикрытыми кимоно из простенького шелка, плачет и плачет, не отрывая от лица рук. Мунэмити, словно перед ним было какое-то странное, непонятное зрелище, не спускал с нее неподвижного взгляда, но не спрашивал, почему она плачет, и не требовал, чтобы она перестала плакать. Слезы текли незаметно для Томи и говорили о чем-то большем, чем ее сегодняшняя жалоба.

Когда шестнадцатилетняя Томи впервые легла в кровать Мунэмити, она для него была лишь необходимым плотским развлечением. И это, можно сказать, определило всю их жизнь. Плоть, какой бы прекрасной она ни была, остается только плотью — в сущности та же материя, не больше того. И Томи, без которой он с тех пор уже не мог обходиться, нужна была ему лишь как некий материальный предмет, как тело, готовое, точно эхо, в любой момент откликнуться на его зов. Точно так же ему нужен был веер, чтобы отбивать такт при пении без аккомпанемента, или фарфоровая чашка с чаем, стоявшая сейчас на большом красном лакированном подносе возле Томи. Всю жизнь этот старый аристократ был мизантропом, чуждавшимся людей; гордый, резкий, честный и прямой, он ни перед кем не склонял головы, но этот недоверчивый и холодный человек никогда никого не любил. И даже когда он сказал Томи, что он может отправить ее в безопасное место, сказал он это не только от чистого сердца: он испытывал при этом и своего рода садистское удовольствие оттого, что сумел разгадать помыслы Томи.