Выбрать главу

«Несерьезный какой-то бард, — с неожиданной обидой подумал Лабух, — такой может наиграть дорогу разве что из прихожей на кухню. Правду говорят, что многие барды имеют кухонное происхождение. И даже гордятся этим».

Но бард неожиданно подмигнул им, качнул гитарным грифом и заиграл.

Под пальцами ощущая Стальную пронзительность струн, Сыграю я на прощание Остывающему костру. Сыграю песню лиловую, Как угли в серой золе, Не первую и не новую Песню на этой земле. О том, как стареют скитальцы И расходятся по домам, Как гибкость теряют пальцы, Прежде послушные нам. Спросят меня: «О ком ты?» А я отвечу: «Да так... О тех, кто умер в окопах, И не дождался атак».

Лабух увидел, как движения слушателей замедлились, превратились в сонное шевеление, на площадку опустилась радуга с пробегающими вдоль волнами света, и музыканты, отделившись от публики, неожиданно оказались внутри радуги. А бард продолжал.

И расскажу, как славно, Хоть вроде бы и не в тон, В небе луна плавает, Словно в стакане лимон. Струны, смутившись, трону я И, пальцами души задев, Песню сыграю лимонную, Как солнечный летний день. О том, как дороги пахнут, Как тени по ним скользят, Сияющий мир распахнут, И нежность слепит глаза... Спросят меня: «О чем ты?» А я отвечу: «Да так, О том, как, взрослея, проселки В проезжий сливаются тракт».

Забавно и весело было смотреть на мир из радуги, идти не хотелось, но дорога была наиграна, и музыканты потихоньку зашагали по ней, осторожно ступая каждый по своей цветовой дорожке. У Лабуха под ногами оказалась узкая травянисто-зеленая полоса, Мышонок весело вышагивал немного поодаль, раритетные сапоги бодро топтали оранжевую тропинку. Чапе почему-то выпало тащиться по густо-синему, он все время ворчал, что, дескать, не голубой он, Чапа, и никогда не поголубеет, и со стороны барда это просто издевательство — наиграть ему, боевому барабанщику, дорогу такого позорного цвета.

И в голосе чуть осипшем Север смешав и юг, Я песню неистово-синюю, Ударив по струнам, спою. Как море сине-искристое За кормой корабля дрожит, И солнце летит икринкою Синь-рыбы по имени Жизнь.

«Сейчас цветные полосы разойдутся, и мы расстанемся, — с сожалением подумал Лабух, — у каждого свой дом и своя дорога к нему».

Но радуга оставалась радугой и не собиралась расклеиваться на отдельные цвета, а снизу, уже еле слышно, доносился голос барда.

Спросят меня: «О чем ты?» А я отвечу: «Да так...» И песню сыграю черную, Как земные цвета пролистав, Поезд дальнего следования Окнами в ночь глядит, Я песню пою последнюю О том, что пора сходить... И незнаком полустанок, И в окнах не светит огонь, Я допою устало И тихо оставлю вагон.

Песня кончилась. Возвращение состоялось, потому что вся компания очутилась на темной улице неподалеку от никогда не закрывающихся, навеки сломанных ворот, за которыми начинался знакомый Лабухов двор.

— Хорошо, что бард появился, а то ночью, через Полигон, а потом опять через Ржавые Земли... — Да тамошние оглоеды глиняные все бы сожрали. Весь наш гонорар, с нами заодно.

Только тут Лабух заметил, что руки у Мышонка оттянуты двумя здоровенными окороками, заботливо упакованными в коричневую бумагу и перевязанными киперной лентой.

«Свинина у них точно своя, — подумал Лабух. — А деньги они и сами-то бог знает когда видели. Вот и расплатились чем могли. И то сказать, не курсовыми же пулеметами с них брать, что мы, деловые, что ли.

— И вот еще, начальник дал, — Чапа вытащил откуда-то из зарослей боевых барабанов изящно изогнутую литровую фляжку из нержавейки. — Чистый продукт, они им оптические оси танковых прицелов промывают, ихний шеф сам мне сказал.

И тут Лабух сообразил, что Мышонок и Чапа после бардовской песни остались с ним, хотя, по всем правилам, им надлежало бы отправиться домой. К себе домой, а не к Лабуху в гости. В этом было что-то неправильное, но барды никогда не ошибались, и если бард счел, что Лабухов подвальчик — их общий дом, то, значит, так оно и есть на самом деле. Лабух повернулся к друзьям. Мышонок и Чапа смотрели на него, понимая, что придется рассказывать все как есть.

— Ну, ты, Лабух, извини, конечно, что я сразу тебе не сказал, — начал Мышонок, — но только нет у нас с Чапой больше дома. Понимаешь, мы жили с ребятами в бывшем ДК железнодорожников, ну там, если свернуть в боковую ветку ближе к той стороне стежка, то и выйдешь прямо к парадному. Там еще когда-то была детская железная дорога...

Лабух помнил ДК железнодорожников, как не помнить, там он впервые выступал как рок-автор, хотя концерт проводили барды. Большинство выступавших тогда юнцов вышли из подворотников, как, впрочем, и сам Лабух, и неумело, но с чувством пели бардовские песни, аккомпанируя себе на семиструнках. Один только Лабух явился с банджо и на весь зал провозгласил: «Хэлло, шкипер, ты что — дремлешь? Мигает на пульте сигнал «Взлет». И стоит ли помнить грешную землю тем, кто на грешном небе живет?» Судьба Райслинга, слепого лабуха космоса, о котором вчерашний подворотник прочитал в купленной из-под полы книжке, крепко зацепила его. А еще был Тимоти Сойер со своим никелированным банджо...

Неважно, что все это оказалось выдумкой. А может, кому-то было надо, чтобы это считали выдумкой?

И по детской железной дороге Лабуху так и не удалось прокатиться, хотя очень хотелось. Слева от ДК, над кустами северной низкорослой акации красовалась надпись: «Детская железная дорога», и в одном только этом названии было куда больше чуда, чем во всех сказках про хитрых дураков и капризных царевен...

— У нас там образовалось что-то вроде коммуны, — продолжал Мышонок. — Помнишь, как в старые времена хиппари жили? Ну, мы, конечно, не какие-то там раздолбанные хиппари, а честные боевые музыканты, но все равно, вместе выживать куда легче. Да и порепетировать всегда есть с кем. Подворотники к нам не совались, понимали, что ловить нечего, кроме неприятностей на татуированные задницы, да и музпехи до поры до времени не беспокоили — рядом Старые Пути да вокзал, так что побаивались глухари к нам соваться. И женщины с нами жили, как без женщин. А где женщины, там — дети. Мы с детишками музыкой занимались, ну и, конечно, чтобы они постоять за себя умели, об этом тоже не забывали. Даже из соседних кварталов к нам детей приводили — учиться. В общем, хорошая это была жизнь, Лабух. Правильная и нужная. Деловые, и те нас зауважали. В конце концов, глухарям надоело нас терпеть, и они послали-таки музпехов. И тогда сам понимаешь, что стало. Детишек всех забрали, плакали детишки, а им, глухарям, что, они же глухари...

Мы, конечно, оборонялись как могли, только вот музпехов было многовато, и те, кто еще держался, решили уходить. Я прорвался к черному ходу и двинул к Гнилой Свалке, туда музпехи, слава Мориссону, за мной не сунулись. А Чапу обложили со всех сторон, только и слышно было, как он их молотит, как Чапа выбрался — не знаю. Пусть он сам расскажет.

— Как выбрался? — Чапа запустил пятерню в седеющую шевелюру. — Сделал вид, что сдаюсь, а сам по-быстрому свернул малую ударную — и в люк под сценой. А потом через подвалы и канализацию в бункеры, их под Старым Городом полным-полно, и все друг с другом связаны. Добрался до тоннелей метро, а выходов наружу нет, завалено все. Ну, скажу я вам, и нагляделся я в этих подземельях, пока на свет ясный выбрался. Спасибо слепым Диггерам, подобрали меня, когда я в воздушный колодец, поддувало по-ихнему, свалился.