Всякие слова любила выворачивать наизнанку, переиначивать, выдумывать. Играла ими, как с кубиками, переставляя так и этак. Слышала, как говорят о пьесе «Судья в ловушке», слышала название книжки — «Судьба Милены», тут же говорила: «Судьба Милены в ловушке».
— Вы идете смотреть эту судьбу в ловушке?
Такие мои словечки повторяли, передавали, я этим гордилась необыкновенно, но знала, что эту гордость надо скрывать от всех, делать вид, что ничего не понимаешь, что сказала свое слово так, случайно и ничуть не жаждешь похвал, а то непременно тебе прочтут нотацию о том, что нельзя восхищаться собой, нельзя искать успеха.
Технические и научные термины застряли у меня в ушах с детства, но не заинтересовали меня, наоборот, чем больше я погружалась в чертежи — деду для книги вычерчивали с братьями рисунки, — тем больше не хотела иметь с техникой никакого дела. Все понимала — как полезно, нужно, прекрасно, но — не хотела, зато рано начала чувствовать, как давит все это рациональное, умное, полезное на меня — нерациональную, бесполезную, как они все не понимают моей пользы, моего умения, моего знания. Чтобы защититься от них, нападала сама.
— Вы все делаете от противного! — говорила я брату или деду, имея в виду теорему, которую доказывают от противного. — Вы все делаете от неприятия, то есть — от неверия, а я делаю все от доверия, от веры, вот и разница.
Они понимали это по-своему. Сердились. Говорили:
— В чем же разница?
— В доверии.
— В легковерии?
— Пусть так.
— Нет большего греха, чем легковерие, оно похоже на глупость.
— Нет большего греха, чем недоверие.
— Это из другой оперы.
— Так не говорят! Это страшно примитивно говорить «из другой оперы».
— Но все-таки это не одно и то же — недоверие и доказательство от противного. Ты все путаешь, и нарочно путаешь. Тебе лишь бы устроить каламбур.
И это была правда. Мне нравился каламбур больше, чем всякое измышление, всякое доказательство, мне нравился спор, нравилось остаться в выигрыше, даже если я не выигрывала в смысле, а только в том внешнем рисунке спора, то есть мне уступали не по существу спора, а потому, что я все запутывала и без умысла и не без умысла, запутывала, чтобы выпутаться.
Виктор говорил:
— Она спорит, чтобы переспорить.
Именно это он не любил, именно это и не нравилось ему, сердило и заставляло думать.
Ссорились из-за споров без конца, даже плакали, жаловались друг на друга тетке, чтобы в один прекрасный день — через двадцать пять лет — понять, что нисколько не сердились, а только радовались тому, что было это желание спорить.
И спорить стало не о чем. Они делали то, что им было понятно, приятно, легко, я делала то, что я могла. Их логика принадлежала им, мне — моя. Она казалась им такой нелогичной, как если бы я пыталась писать ушами, а слушать музыку руками. Но был смысл даже в том, чтобы слушать музыку руками. Был смысл в том, в чем совсем не было смысла, в этом самом ядомителе ЦНИГРИ, и когда в институте на занятиях русским мне дали фразу для синтаксического анализа: колома болдонула бокла или что-то в этом роде, я была так счастлива, как если бы мне сказали, что отныне я — единственная — права. Я готова была тут же побежать к моим оппонентам и дать им эту фразу как лучшее из доказательств моей правоты, но не к кому было уже бежать: дед умер, брат занимался своими делами, его было не найти, остальные мои дядюшки — кто спорил со мной — давно смирились с моим упорством. И я, торжествуя, анализировала: колома — подлежащее, болдонула — сказуемое, бокла — дополнение.
Глава двадцать восьмая
БРАТЬЯ
Милые мои братья и все, все, все, кто жив и здоров, бранит меня, что я не прихожу вовремя в гости, не звоню и не пишу, не сердитесь, я сама так часто удивляюсь — почему я не прихожу, почему мы так редко видимся, особенно с братьями. Говорите, что виновата я, что я, вослед маме, не соблюдаю ритуалов, не соблюдаю всех церемоний. Вы и по сей день видитесь часто, а я в своем отдалении от вас, может быть, ощущаю ностальгию, которая и заставила меня писать о вас? Во всяком случае, не простое желание вспомнить детство или рассказать о знаменитых дедах.