Анна Яковлевна надевала чистую наволочку на подушку, а у старой только расстегнула пуговки, но не сняла ее совсем. Взялась за уголки чистой наволочки и надела ее прямо на старую. Грязная наволочка была снята, вытащена, выволочена из-под чистой, а чистая заволокла подушку. Анна Яковлевна навлекла ее на подушку.
Действия ее были быстрыми, ловкими, а слово было длинное и неловкое — я повторяла это слово целый день: «Наволочка, на-во-лоч-ка». Тогда же услышала от нее не ко мне обращенные слова, еще более непонятные, но смутно приятные мне:
— У нее прекрасная артикуляция.
Понятные, потому что приятные слова, которые поглаживали по голове. Так, верно, радуются собаки и коты, когда говорят: «Ах, хороший, красивый пес, какой умный, великолепный пес, очень понятливый пес, наш добрый пес», — собаки тут же нервно зевают, кладут лапы или голову вам на колени, смотрят так понимающе, после от восторга перед собой — таким умным, хорошим — валятся на спину, катаются по полу или от избытка своей хорошести вскакивают, бегут куда-то стремглав, сбивают с ног кого-то, кто несет посуду, бьют посуду и получают шлепок и много выговоров.
Примерно так же вела себя я, похваленная Анной Яковлевной, — тут же, от восторга перед тем, что у меня прекрасная артикуляция, я бежала куда-нибудь, хватала на туалете гребенку, тут же ломался у гребенки зуб, роняла духи и разливала их, и весь восторг улетучивался вместе с запахом духов, береженных мамой, редких, дорогих духов, с которыми у меня всегда были плохие отношения: я не любила духов, даже самых хороших.
Я так болезненно слышала малейшие запахи, что, казалось, могу различить человека с закрытыми глазами, как тот же щенок, который учил меня своей нелепой щенячьей радости. И я действительно, даже сонная, не открывая глаз, чувствовала, кто подошел ко мне — мама или отец, бабушка Аня или кто-то посторонний. Различала маму, которая пришла из театра, и маму, которая пришла из института, маму, которая готовила что-то или только что вышла из ванны. Первое ощущение, когда приезжал отец из экспедиции, — обонятельное: пахнет поездом, угольным, неприятным, вагонным духом, который я долго не знала сама, но, когда меня привели в вагон, сказала: «Это папин запах, папа здесь?»
Духи казались мне всегда крепкими, раздражающими, может быть вызывали неприятные ассоциации, когда, после того как я разливала мамины духи, меня наказывали, и я долго не могла отмыть руки от душного запаха духов. От этих рук пахла еда, пахли мои игрушки — потому я и не любила духов, зато как я любила запах чистого белья, принесенного с мороза, или запах ветра за городом, запах сохнущего пола, запах воды на озере, особенной, свежей воды, которую теперь так ищу и не могу найти, — исчезла та вода, тот дух свежести, вся вода теперь непременно пахнет то ли хлором, то ли ржавыми трубами, то ли болотом. А тогда, когда я не выносила духов, тогда чистая вода пахла только свежестью, детской, дивной свежестью, и Анна Яковлевна, которая всегда что-то чинила, штопала, гладила, пахла этим свежим бельем, утюгом, вафлями: глаженое белье пахнет вафлей. Еще она могла пахнуть молоком, конфетами и куклой.
Этот особенный запах куклы, еще ее куклы, — куклы, которую вынули из старинной коробки, где вместе с кукольной одеждой лежали сухие духи и флердоранж столетней давности, какое-то истлевшее саше и кружева, был самым лучшим из запахов — после свежести, — самым любимым и четко запомнившимся еще с тех времен, когда только приехала к нам Анна Яковлевна. Этот запах никогда не забывала и не путала, как то, что она говорила и как говорила. Голос ее — тихий, куда менее звучный, чем голос тети Мани, — был все-таки похож на тети Манин и так же, как тети Манин, звучал особенным, дивным, старинным образом, как клавесин, и, мешаясь с легким ароматом куклы, казался мне пахучим, прекрасным: в нем не было тлена, а только некоторая приглушенность и — необходимая — ненастроенность. Он не звучал полно и глубоко, как мамин «Бехштейн», а чуть дребезжал, как мамин же старый прямострунный рояль.
Этот запах старых коробок казался мне всегда очень выразительным. Если бы пристально разобраться в нем, то можно понять так много из того, что было и с Анной Яковлевной, и со всеми: этот запах, казалось, может воскресить историю. И в самом деле — всякая вещь, пропахшая чем-то, может явственно напомнить все события, сообщить всякие подробности и забытые детали.
Знала запах черепаховых гребенок Анны Яковлевны — тонкий запах, вероятно исходивший от ее волос, показавшийся мне запахом именно гребенок из черепахи. Упорно повторяла всем: