Выбрать главу

Я заметалась по квартире, хватала все, что было: конторский клей, хлеб. Розочка скатывалась.

Я поставила колпак на место и ходила по комнате. Не глядела, не глядела на часы и вдруг заглядывала на них сбоку: может быть, не видно, что розочки нет? Может быть, от дверей не видно? Отовсюду было видно. Отовсюду!

Больше ничего вокруг меня не было, кроме этих злосчастных часов, кроме розочки у меня в руке. Ах, как я ее запомнила. Она была тяжеленькая, как луковка. Я села на пол, тупо смотрела, и все кругом было таким же тупым, как я. Корешки книг, узор на абажуре, углы шкафа, пресс-папье на столе — все это было только ужасом, и комната плавала в тошнотворном ужасе и полутьме.

Розочка укатилась в темноту.

Мне не было пощады. Я представляла себе, что все кругом всё мне простили, а я сама себе все еще нет. Я не простила. И главное было не в том, что я сделала, а в том, что Нина не могла предполагать, что я могу это сделать, в том, что Нина никогда бы этого не сделала. Я поняла, что отчаяние — это если забыл, что есть люди, которые могут помочь.

Я думала о том, что Нина, конечно, простит, что мама долго не простит — и не потому, что я была слоном перед Ниной, а потому, что разбита дорогая вещь в комнате мамы.

Володя тоже простит, а Сей Сеич и не заметит. Даже скажет:

— Туда ей и дорога.

И тогда вспыхнуло в голове: Кирилл Кириллович!

Я бежала по лестнице так быстро, что ступеньки слились в глазах в один покатый спуск, я летела к нему, и надежда, и радость, и страх смешались, слились в душе, как ступеньки под ногами. Он жил близко, за углом, он был дома, его окно тускло светилось.

Я знала его комнату во всех подробностях, да и знать-то ее было не очень трудно. Только огромный стол с листом ватмана — белым, как манжеты Кирилла Кирилловича. Этот ватман не меняли несколько месяцев, но на нем не было ни единого пятна, разве что проколы и часы, бесконечное количество часов. Кирилл Кириллович не был часовщиком, он просто брал их чинить, чтобы заработать: золотые часы нельзя было чинить в мастерских.

Пустой письменный стол, и только в углу маленький портрет брата Кирилла Кирилловича. Кирилл Кириллович никогда не был женат. Он только был всегда влюблен и не стеснялся этого. Он был поочередно влюблен в бабушку, потом в маму, потом, наверное, пришло бы время — и в меня. И все всегда тихонько посмеивались над ним, над его влюбленностью, никому никогда не приходило в голову отвечать на нее. Да он и сам не пробовал добиваться ответа, и только я иногда ночами думала, что выйду, выйду за него замуж: просто от жалости, от прелести, что он такой человек. И знала, что не выйду, а думала.

Я вбежала к нему и крикнула, что надо скорей к нам, пожалуйста…

— У-мо-ляю!

И тут же он сбросил свои туфли и надел парусиновые полуботинки, которые мы всегда называли «плюнелевыми».

Я бежала, и он бежал следом.

Мы бежали вверх так же быстро, как я спускалась. Только когда мы поднялись, Кирилл Кириллович узнал, в чем дело: видно, он предполагал что-то страшное, тогда он понял, в чем дело. Долго не мог снять очки с уха и говорил отрывочно, бессвязно:

— Деточка… кто ж так… бегает. Я уж думал… а это пустяки… в три счета. — Он задыхался.

Он взял часы — быстро как-то — и ушел, а я осталась в крайнем беспокойстве: он обещал все сделать.

Я все равно не успокоилась. Все так же никого не было дома, зажгла свет и вдруг увидела розочку на полу. Остолбенела: он не понял, что я просила сделать, он — забыл. Вот что теперь меня беспокоило, я теперь поняла — он был не он. Кирилл Кириллович забыл самое главное.

Я снова побежала к нему, зажав розу в кулаке. Я уже подбегала к дверям, хотела звонить, но вдруг дверь открылась сама собой, и я чуть не упала: сосед Кирилла Кирилловича держал меня за плечи. Я знала этого соседа — он имел собаку. Его звали Ральф, а собаку Гарри. Всегда все путали, кого как зовут. Приносили кости, отдавали Кириллу Кирилловичу и говорили: «Дайте Ральфику косточку». Кирилл Кириллович говорил: «Не Ральфику, Гаррику» — он очень обижался, что путали: двадцать лет знали, двадцать лет путали.

Теперь Ральф Яковлевич смотрел на меня, держал меня за плечи и не видел меня. Вдруг он узнал и вытолкнул меня, крикнул: «Беги! Беги отсюда!» — и закрыл дверь.

И — некуда стало бежать.

Больше не надо было спешить, и я ходила по улицам до поздней ночи.

В тот день меня нашли в темной комнате: одетую, спящую.

А утром уже не было ни страха, ни отчаяния. Но утро началось с чужого беспокойства: с беспокойства моих родителей, и не по поводу часов. Это беспокойство было, присутствовало и накладывалось на мое, смешивалось с моим и превратило меня в тихое существо, которому, может быть, уже много лет. Это существо имело какую-то пустоту: я могла сказать всем, что разбила часы, но могла и не говорить, все равно. Утро было очень странное, эту странность я почувствовала сразу и решила тут же, что говорить не стоит. Я не знала — знают или не знают, поглядели или не поглядели, и ушла. А на лестнице было еще более странно. Там говорили женщины: