— А у него часов, часов. Все золотые. Говорил — чужие, а свои ведь. Ба-а-гатый. Как взбеленился: «Не мои часы, не смеете брать, не трогайте. Я фамилии напишу». И написал. Все бумажечки приклеил. Ба-а-гатый человек.
— А куда его увезли-то?
— Дык куда? Куда надо. Одних-то я знаю. Леонтьевских часы, а уж других — нет, не поручусь. Они все такие, ходять в ватничках, а добро в сундуки спрятано.
— А у него-то спрятано в сундуках?
— Нет, сундуков-то не было, но часов… пар шесть, все золотые.
Больше я не видела Кирилла Кирилловича никогда.
Глава восемнадцатая
БАБУШКА ЛИЛЯ
Только и всего — пройти по коридору тихо-тихо, чтобы мама не слышала, и поскрестись в двери. И сразу певучий, ласковый голос ответит мне: «Да-а. А… вот это кто!» И столько радости в этом голосе, столько улыбки, удовольствия. А в комнате так хорошо пахнет духами, столько картинок, картиночек, фотографий, статуэток, книг; столько конфет, печений, орешков — и сразу я довольна, сразу мне есть что делать, сразу меня гладят руки, легкие такие руки…
— Ты мой малыш… Ну что, тебе опять никак не прочитать? Ты нарочно так читала: «Прыщ и нищий»? Уж сознайся.
— Ну, башк Ли, ну что! Ведь я же тебя люблю и маму люблю, я же никому не хочу делать неприятности.
— А все-таки?
— Да ну! Ты мне не веришь? — И у меня голос дрожал, звучал так горячо, так просто, что бабушка Лиля верила. И все мне верили. Да я и не могла соврать, когда башк Ли на меня смотрела. Я просто не могла сказать что-то другое, чем то, что она хотела, а она всегда хотела только хорошего — и я говорила это хорошее.
Она двигала кресло, снимала очки и говорила:
— Начинай читать!
И я читала: «Принц и нищий», читала дальше, но вдруг слышался стук маминых каблуков по коридору, и сразу все обрывалось во мне, и снова начиналось: «Прыщ и нищий»…
— Она опять тебе мешает! Ну что это будет! Сколько ни говори…
— Галенька, ты послушай! Она же хорошо, очень хорошо, очень бойко читает — ты послушай…
Я читала десять слов бойко и вдруг опять спотыкалась и говорила не то.
— А! Это будет продолжаться вечно… Иди к себе, оставь бабушку.
— Да нет, она не мешает, она будет тут сидеть, а я буду читать, оставь ее, Галенька.
— Мама… Я ведь читаю.
— Бабушке некогда!
— Еськода, еськода…
Они обе смеялись, пока маме вдруг не вздумывалось меня воспитывать, тут же, спешно, как всегда спешно:
— Идем играть на рояле, ведь до сих пор нот не знаешь толком, играешь по слуху. Иди сию минуту! — И мамины бо́льные пальцы стискивали мою руку. — Ты понимаешь, что бабушке некогда! У нее свои дела, у нее занятия, а ты ей мешаешь. Ну не все ли равно тебе, где читать?
— Нет, не все равно, не все равно! — И в горле у меня было кисло от слез, горло сводило судорогой, я начинала реветь.
— Перестань сейчас же! Фу, срам какой!
— Я хочу к башк Ли!
Я хотела быть с ней. Она все мне прощала, даже спрятала от мамы пояс, который я порезала ножницами.
А мама всегда была насторожена, взвинчена. То она смеялась моим словечкам, то, наоборот, сердилась на мою несуразность, и вечно я была перед ней виновата, вечно она не хотела со мной говорить, бесконечное «я с тобой не разговариваю» тяготило меня, мучило.
А бабушка была всегда спокойна, ровно настроена, и какое же светлое понимание было на ее лице. Она никогда не сердилась, как мама, а как-то съеживалась от неприятностей, терялась и грустила.
Был один такой день, который я запомнила во всех подробностях, так что до сих пор будто слышу мамин возбужденный голос, его властные, горячие интонации и башк Лилин шепоток:
— Тише, она услышит!
Мамин голос:
— Это уже все равно. Она так или иначе узнает, а я больше не могу. Это окончательно. Я не могу, не могу одна и одна целый год, годы… Ведь каждый год он уезжает, каждый год, и возвращается сердитый, какой-то издерганный, подозревает…
— Ти-ише…
— Я не желаю никаких подозрений! Я вправе делать так, как нахожу нужным, — и шепотом: — Ты меня не понимаешь, а ведь я все время не хотела этого, не хотела уходить… — Дальше шепот стал неразборчивым, но я замерла от необыкновенности происходящего, от близкого понимания того, что хочет сделать мама. В комнате стало тихо, потом мамин голос: