С судорожным гостеприимством она кинулась раздувать остывший самовар.
Стало тихо. Стало слышно, как где-то в глубине квартиры устало препирались два женских голоса — старый и молодой. Были они какие-то безнадежные, глухие, пыльные.
— Ну, Лидочка, ну, миленькая, ну успокойся! — говорила старшая женщина.
— Не могу я успокоиться от такой кошмарной жизни! — бубнил на одной, невыносимо скучной ноте Лидочкин голос. — Какая моя жизнь? Разве меня так кормить надо? Я что же, получается, зря прогимназию кончала?.. Полковой адъютант меня на выпускном балу богиней называл, а вы мне постные щи подаете! Какая вы мне после этого мама! Одна поэма, что мама!..
— Откуда же я, Лидочка, денег достану? Мы же с тобой сироты…
— А мне какое дело, что мы сироты?.. Я на это плевать хочу, что мы сироты… Я девушка в расцвете своей красоты. Мне платья требуются красивые, ботинки на пуговках лаковые, шляпки… Мне удовольствия требуются… Разве меня может удовлетворить ваша пища?.. При моем образовании… Я же совсем голодная!. — Послышались всхлипывания матери, но Лидочка продолжала тусклым, тоном, словно с трудом читала по книжке: — Вот пойду на бульвар и буду по нему ходить взад-вперед, взад-вперед, и пускай все говорят, что Федот Кирилловича дочка на бульвар пошла… А вы, мама, хоть плачьте, хоть не плачьте, раз вы так свою единственную дочь содержите… Вы обо мне не заботитесь, и я о вас думать не хочу… На Тверской пойду бульвар или даже на Цветной… Мне что? Пускай все видят, до чего меня жестокая мать довела… Платья у меня скверные…
— Вот погоди, Лидусенька, — всхлипывала в ответ ее мать, — выиграем мы по суду нашу долю, и я тебе нашью разных платьев, и приданое тебе справим царское…
— Ну да, выиграем! — тянула Лидочка. — Держи карман!.. Никогда мы не выиграем… Разве мы можем против дяди Лени совладать! Он уже сколько адвокатов нанял, дядя Леня, а потребуется, в пять раз больше наймет и все самых лучших, а мы что против дяди Лени? Мы против дяди Лени цифра ноль. Пыль, комарики, зайцы из тряпочек… Вот пойду я на бульвар, и у меня будут платья красивые, и шляпочки всякие миленькие, и кушать я буду вкусно, и пить я буду сладко, и пусть моя жизнь будет совсем разбита в расцвете лет.
— Тише, Лкдусенька, тише! Еще услышат! Срам какой! Невинная девица, и такие слова!..
— Вот сегодня же вечером оденусь потеплее и прямо пойду на бульвар, уныло стращала Лидочка, — сладенько покушаю…
Скрипнула дверь черного хода, и госпожа Рябоватова заторопилась:
— Он!.. Иван Трофймыч!.. Вы тут без меня потолкуйте, а уж я вас за это так отблагодарю, так отблагодарю, останетесь довольны!
Перекормленной утицей она выплыла из кухни и осторожно прикрыла за собой дверь.
Вошел Евстигнеев, молодец лет двадцати пяти, крепкий, статный, с мелкими, но правильными чертами лица, украшенного щегольскими светло-русыми бачками.
Он был в зеленой охотничьей куртке с шелковыми витыми бранденбурами, узких синих брюках со штрипками, модных ботинках на пуговицах.
Не обращая внимания на Антошина и Фадейкина, он достал из кармана ключик, присел на корточки перед тумбочкой с эмалированным тазом, стоявшей под железным рукомойником, отпер ее, извлек из нее жестяную мыльницу, а из мыльницы — ярко-розовый кусок туалетного мыла, от которого на всю кухню ударило острым, как уксус, и неправдоподобно сладким земляничным запахом. Позвякивая стерженьком рукомойника, Евстигнеев долго мыл руки с тщательностью врача, только что осматривавшего заразного больного. Покончив с мытьем, он не торопясь, со смаком упрятал мыло в мыльницу, мыльницу в тумбочку, запер тумбочку, опустил ключик в карман и только тогда стал с не меньшей старательностью вытирать руки. Полотенце было хорошего полотна, с вышитыми петушками и витиеватой большой монограммой, составленной из букв «И», «Т» и «Е».
Повесив полотенце на крючок так, чтобы была видна монограмма Евстигнеев наконец заметил гостей:
— Вы к кому?
— К вам, — сказал Антошин. — Если это вы поместили в газете объявление, то к вам.
— Было такое дело, — кивнул напомаженной и расчесанной на прямой пробор головой Евстигнеев. — Тебя прислали за мной или как?