— Красишь? — подошел Петька к старику.
— Зеленю, — деловито ответил тот.
— А у тебя хороший хомут, — намекнул Петька.
— Раньше лучше был. Краска от морозу облупилась.
— Вот как! — удивился Петька. — Разве краска от мороза лупится?
— Облезает.
Счетовод суровым голосом спросил:
— Василь Терентьич, ты оставь работу, слушай. Мы пришли за словом: твердый ты колхозник аль нет?
— Зачем? — вскинув очки на лоб, пытливо спросил Василий.
— Мы отвейку производим и составляем список, чтобы не сорвать план засева яровых. Тот, кто выходит, пусть, — не гонимся, а кто остается, чтоб после не пятился. Надо честно держать себя и на законность опираться. Ты законы сам лучше моего знаешь. Как вот ты скажешь, так и отметим. Старик ты с умом. Твердый аль нет?
Митроха тише стал шуметь инструментами, а Законник еле-еле водил кисточкой по клещам; оба молчали. Сын ждал, чтобы, когда отец скажет: «стрижено», заорать: «брито»; отец тоже выжидал.
— Что молчишь?
Старик исподлобья глянул на сына и кивнул в его сторону:
— Спросите. Он помоложе.
Сатаров обратился к Митрохе:
— Эй, столяр, что думаешь?
— А что думать? — быстро ответил Митроха. — Что мне думать? Отца спрашивайте, он постарше.
И опять замолчали. Счетовод стоял, поглядывая то на одного, то на другого; взяла его досада, и голосом, каким привык кричать на собраниях, заорал так, что ребятишки бросились прочь от него:
— Да вы что, черт вас, аль на смех? Ерема на Фому, а Фома на Ерему! Эй, Митроха, отвечай сразу — твердый аль нет?
Исподлобья поглядел Митроха на жену свою Анну, покосился на отца и резко, словно шилом себе в палец угодил, выкрикнул:
— Нет!
Законник только того и ждал. Сунув кисть в черепок, он быстро приподнялся, шагнул было к сыну, хотел что-то сказать ему, но отступил, упрямо крутнул головой и так же резко заявил:
— Твердый!
Услышав ответ отца, Митроха злобно швырнул рубанок на пол, крикнул еще громче:
— Нет!
— Твердый! — перекричал его отец и шагнул к сыну.
— Нет!
Началась раздраженная перекличка, готовая перейти в драку. Глаза у обоих блестели свирепо, кровь густо покрыла щеки, кулаки сжались крепко. Ребятишки, забравшись на печку и кутник, заранее принялись хныкать. Свекровь со снохой тоже были наготове, хотя и молчали. Бурдин, увидев, что дело пахнет дракой, посоветовал.
— Что же вы, товарищи, кулаками хотите убедить друг друга? Вот мы уйдем, а вы без нас посоветуйтесь, подумайте…
— И думать нечего и советоваться! — высоко завел старик. — Я и заявление взял. Пиши наше семейство «твердым».
— А я говорю — нет! — перебил Митроха.
— А я говорю…
Писать ничего не стали, повернулись и вышли.
Петька на улице разъяснил Бурдину:
— Старик одержит верх.
Пошли к третьей избе.
Старенькая избенка, покосившаяся, в снег вросла по окна. Как только вошли, их до того крепко обдало кислой вонью, что двух захватило. Грязь всюду. По стенам взапуски бегали бесчисленные отряды черных крупных тараканов, прыгали сухопарые сверчки.
В этой утонувшей в земле и снегах избенке жил со своей семьей Федор Чувалов, бывший партиец. В девятнадцатом году он со Степаном Сорокиным организовал в Леонидовке ячейку партии, потом добровольно ушел на Колчака, был ранен, вдобавок заболел тифом и еле вырвался из когтей смерти. Когда вернулся домой, то нищета, доставшаяся ему еще от отца, настолько засосала его, что он совершенно оторвался от партийной работы. Осенью двадцать первого года при чистке его сочли механически выбывшим. Чувалов снова хотел подать заявление, но восстала хилая жена Афимья.
Ребятишек, грязных, оборванных, на которых страшно глядеть, полна изба. При появлении чужих людей они повскакали с кутника, с печки, вылезли из-под голландки и уставились на вошедших.
— Садитесь, — радостно встретил Федор, прихрамывая оттого, что одна нога была боса, а другая — в валеном опорке. — Садитесь, товарищи, — подпрыгнул он к лавке и суетливо принялся сдувать с нее неотскобленную грязь.
— Мы постоим, — ответил Петька, заметив, как у Бурдина перекосилось лицо.