«Вот кленовый листок. Он свое отжил и упал. Стало быть, осень, стало быть, нет».
Вместе с листком вернула ему книжку. С жадностью набросился он на ответ. Прочитал, закрыл книжку и положил в карман. И опять сидели молча.
— Мне пора идти, — наконец, проговорила она, и в голосе ее он услышал столько страдания, что хотелось вот сейчас сказать ей что-то ласковое, обнять, на колени упасть, но вместо этого спросил:
— Стало быть, осень?.. Осень, Паша, не плохое время… Особенно такой месяц, как сентябрь. И я тебе правду говорю: мы хорошо будем жить! Вы переедете ко мне. Ты только постарайся понять меня. Я, может, оттого и не писал вам, что стыдно было… Паша, у нас дети. Правда, они выросли, но я постараюсь загладить свою вину перед ними. Я знаю — тебе тяжело было, разве я не чувствую… вот и теперь трудно тебе слушать меня… но ты слушай. Ведь, не знаю, мы, может быть, в последний раз и видимся с тобой. И уж я потом никогда, совсем никогда не увижу своих детей. Паша, это страшно… Петьке сейчас девятнадцать лет, Аксютке семнадцать. Невеста… Гришке теперь одиннадцать. Последнему, который родился без меня… — замолчал и начал тереть лоб, — как его звать-то, подожди-ка!
У Прасковьи, когда он говорил, на глазах стояли слезы. Может быть, она сдержалась бы, но когда он сказал, что забыл, как звать последнего сына, качнулась и глухо зарыдала. Он бросился к ней, начал ее утешать и, не зная, что сказать, все спрашивал, как звать последнего сына… И она едва-едва выговорила:
— Ва-аня…
— Да, Ваня. Ваней зовут… Паша, прости меня.
Давно она не тревожила своего сердца и давно не плакала. Все обиды, всю горечь глубоко завалили другие дела и заботы.
— Паша, перестань, Паша. Я не смею тебе сказать, и ты не поверишь, но я… люблю тебя по-прежнему. И не зря тебе говорю… не зря мы встретились. Паша, давай забудем все.
— Забудем? — вытирая слезы, проговорила она. — Нет! Нет… Жил ты и живи. И не вороши моего сердца. Мне и без тебя много забот. О детях не упоминай. Ты им дядя чужой. Им ближе и роднее Бурдин, Столяров…
— Какой Столяров? — чтобы прервать ее слезы, спросил Степан. — Матвея-печника сын?
— Три года живет у нас. Плотину выстроил, мельницу. И… на Дарье женился.
— На Дарье? Чья такая?
— После Петьки Гурьева. Без вести который пропал.
— Помню.
— То-то, — заметила Прасковья. — Не в пример другим. А мог бы и на городской жениться.
— Да, — вздохнул Степан, — это верно.
И уже рад был, что слезы кончились и разговор перешел на другое. Тогда стал расспрашивать о колхозе. Она рассказывала ему, и в голосе у нее он услышал теплоту. Обо всем рассказала: о поджогах, взрыве плотины, арестах, о гибели Митеньки, о Лобачеве, которого хватил паралич под амбаром. И все было для Степана ново, все неожиданно, и он не мог даже представить, чтобы в таком селе, как Леонидовка, могли быть такие дела.
— Чувалов Федор как? — вспомнил Степан про своего товарища.
— Бригадир. Жена умерла, женился на вдове. Подал заявление в ячейку.
— Петька — секретарь комсомола, говоришь?
— Да.
— Большой вырос?
— Ты его видел.
— Женить скоро придется, — улыбнулся Степан и придвинулся ближе.
Она как будто этого не заметила. Тогда осторожно обнял ее, как обнимал девкой, — она не сняла руки. Взглянул в ее лицо, на нем чуть печальная улыбка.
— Петьку мы с тобой в совхозе женим.
— Женатых не женят, — проговорила Прасковья.
— То есть как женатых?
— А так… И сноха в доме.
— Правда ли? — востороженным и в то же время испуганным голосом воскликнул Степан.
— Месяц полтора, как это дело.
— На ком?
— На девке.
— Какова по себе?
— Все «Петя» да «Петя».
— На ком же?
— На Нефедовой дочке, Натахе.
— Поликарпова?.. Подожди-ка, да он…
— Раскулаченный, — добавила Прасковья. — Сама его раскулачивала.
И рассказала, как она была против этой женитьбы, как сначала посылали самого Петьку раскулачивать Нефеда, как Наташка ушла от родителей.
— Все любовь чертова, — проговорила с улыбкой. — Но девка стала другой. К своим не ходит. Хотели стариков совсем выселить, но пока оставили. Живут тихо, в проделках не замешаны.
Помолчав, Степан задумчиво произнес: