— Воюешь? — неожиданно для самого себя спросил Алексей.
— Замучил, пес его расстреляй, — конфузливо улыбнулась Дарья.
— Так уж и замучил! — укоризненно покачал головой Алексей. — Ишь с каким младенцем не сладит.
Прищурив на Алексея глаза и кивая на воз, Дарья насмешливо спросила:
— А тебя, гостя дорогого, видно, в работу впрягли?
— Я работы не боюсь — перебирая вожжами, ответил Алексей.
— Вот и говорю — поработай.
Блеснув белыми ровными зубами, она задорно рассмеялась.
«Моя старая любовь», — усмехнулся Алексей и хлестнул лошадь.
Наказы отца с Кузьмой были не напрасны. Спуск в Левин Дол и со стороны села стал обрывист. Телега ухнула, как в пропасть, колеса врезались в грязь по ступицу. Испугавшись, что воз застрянет, Алексей принялся хлестать лошадь, кричать на нее, а она, увязая, рвалась вприпрыжку, фыркала, задыхалась. Перед выездом на тот берег воз накренился, и лошадь остановилась. Нервничая, Алексей изо всей силы ударил лошадь, та дернула что было силы, низ телеги угрожающе хрястнул, но воз с места не двинулся. Тогда снял штиблеты засучил штаны, прыгнул в воду, и, тужась от крика на лошадь, начал подпихивать воз сзади. Кое-как выехал.
Обратно домой Алексей объехал за семь верст, через мост соседнего села.
— Что долго? — спросил отец.
— Завозно было, — не глядя на него, ответил Алексей.
Наташка
Нерасстанные товарищи Петька с Ефимкой. В поле работать — вместе, в город — вместе, на собраниях друг за дружку стоят, а на улице и подавно не расстаются. Соломенную спальню, похожую на ласточкино гнездо, прикрепили к боку сорокинской мазанки.
— Что у них еще вместе — это любовь к Наташке!
Белобрысая, с яркими брызгами красной смородины на щеках, разбитная и веселая она. Было лестно, что около нее, а не возле других, увиваются главные комсомольцы и, втайне любуясь собой перед зеркалом, радовалась, что комсомолки в обиде на нее.
Всех обиднее Дуньке. Кто пересчитает, сколько раз, видя Петьку с Наташкой, она тяжело вздыхала? А как ухаживала за ним, будто невзначай садилась рядом, но Петька не обращал внимания. И жалким становилось ее крошечное продолговатое личико. Тускло подергивалось оно тоской, а серые глаза опускались, и голос, без того тихий, как и сама она, был еще тише.
Прасковья давно заметила, что Петька к делу и без дела упоминает о Наташке. Даже Аксютку, сестру свою, иногда окликает Наташкой.
— Тебе что, в зубах она навязла? — как-то спросила мать.
— Это я, мамка, ошибся, — покраснел Петька.
— Гляди, совсем не ошибись!
Только этой весной стал замечать, что Ефимка меньше говорил с ним о Наташке, а если и начинал говорить, то обзывал ее кулацкой дочкой, намекал, что она «путается» с Карпунькой Лобачевым и «ищет дерево по себе».
— Я брошу с ней, — обещался Ефимка, — а ты — как хочешь.
— Я тоже брошу, — соглашался Петька, исподлобья глядя на товарища.
Но, несмотря на такое обещание, Петька видел, что как только они встретятся на улице с Наташкой, Ефимка под всяческими предлогами старается остаться с ней вдвоем, а его куда-нибудь спроваживает: или за табаком, или посмотреть, кто пляшет в хороводе. Вернется Петька, глядь, они ушли, а иной раз так сидят близко, что в сердце ему ровно кто шилом кольнет.
Нынче Петьку тоже так послали куда-то, и он, боясь, как бы они без него не ушли, вернулся быстрее, чем могли ожидать. И еще не доходя до них, сидевших на бревнах в тени, заметил, как его закадычный товарищ, противник кулацкой дочки, так низко склонился к ней, что обе фигуры слились в одно. Пораженный Петька остановился. И, к изумлению своему, услышал приглушенный, но знакомый звук, от которого озноб пробежал по телу.
«Целуются, дьяволы…»
Они, вероятно заметив его, торопливо поднялись, завернули за угол и быстро пошли.
Петьке хотелось догнать их. Скоро настороженный слух уловил, как Наташка заметила Ефимке:
— Что же ты своего друга оставил? Пусть бы и он шел с нами.
— Брось ты, — проворчал Ефимка. — Он тут лишний.
Петька чуть не вскрикнул от злобы.
Остановился, не зная, что ему делать: хотел отправиться домой спать, но знал, что все равно не уснет, и решил идти на те же самые бревна, посидеть, подумать, как быть.
Путаные мысли забродили в голове. В крепкое чувство уважения к Ефимке стало проникать другое чувство. Какое оно? Злоба, досада или обида?
Удручающе теперь действовали на него залихватская игра Алехиной двухрядки, веселый гомон, громкий отстук каблуков и звонкие припевы девок. Вот заиграли «Казачка», кто-то крикнул: «Данилка, выходи!» — и в воздухе раздался посвист, потом, глухо ухнув, словно опустили Данилку в холодную воду, он то дробно выстукивал, то плавно ходил по кругу, щелкая ладонями по коленям, по груди, по рту.