Искренне преданный Вам
На открытке – рисунок, изображающий китайцев на плантации риса.
Павел Лукницкий записал слова сослуживца Николая Гумилёва об отношении поэта к февральским событиям: «Он искренне и наивно возмущался несобранностью, анархией в войсках, тупым мышлением. Постоянно повторял, что без дисциплины воевать нельзя».
Статьи Ларисы Рейснер о творчестве Николая Гумилёва
В январском номере журнала «Русская мысль» за 1917 год была опубликована «Гондла». И Лариса пишет на нее рецензию (напечатана в пятом и шестом номерах «Летописи»). По каким причинам еще одна ее декабрьская статья «Краткий обзор современной поэзии», где дан анализ творчества Гумилёва, не была напечатана в горьковской «Летописи», неизвестно. Выводы Ларисы Рейснер, казалось бы, отвечают направлению журнала, о котором военная цензура дала отзыв в Департамент полиции, как о журнале «резко оппозиционного направления с социал-демократической окраской». Но Рейснер, как кентавр: социальная окраска в конце, а в начале – глубокий разбор поэзии Николая Гумилёва:
«В непрестанном движении мира вещи и тела только мимолетные струи и брызги, для которых жизнь и смерть – временное и случайное облачение. Царят – дух, воля и сознание…
С совершенно языческой смелостью, подобно Платону, который над бренным и смертным миром создал царство чистых и абсолютных идей, Гумилёв наделяет искусство безграничной свободой, идеальным бытием, которое не знает уничтожения и не боится вечности.
Только искусство познает Бога в человеке, только художник «расковывает косный сон стихий». В его руках судьба вселенского движения, он волен остановить мгновение, вышедшее из мрака и в мрак уходящее; любви и радости подарить бессмертие.
Все, что здесь на земле попирает тело, оскорбляет и насилует жизнь, превращая ее в кровавую свалку, – обращается в ничто, теряет значение и смысл перед восходящим солнцем Духа, которое светит так далеко от людских радостей и страданий, вне времени и пространства…
Сводя все к господству идей, побеждая прах и плоть холодным оружием абстракции, Гумилёв идет навстречу… полному примирению с данной социальной средой, какою бы она ни была, ввиду неоспоримого совершенства иного мира, чистой мысли и творчества… Фантазия, оторванная от живого народного наречия, бледнеет, замирает, чахнут ее живые ключи, слово обращается в торжественный соляной столб.
Поэту монастырь не нужен. Для него другие законы, то есть те, которые сливают живое и мертвое, Бога и человека, на небеса переносят смиренное право жизни, и на земле из праха и нищеты возводят дивные помыслы, неувядающие дела. В одном из лучших стихотворений Гумилёв, быть может, невольно предчувствует это высшее слияние жизни и творчества.
Эта строфа у Гумилёва кончалась строкой: «Ты встанешь наутро, и встанешь для славы». Действительно, ум у Ларисы острый, проникающий даже в неблизкие для нее духовные пространства.
А что же для нее главное в «Гондле»?
«Все в ней ["Гондле"] радуется своему большому росту, стих расправляется в монологах и диалогах, играет силой, не стесненной архитектурным, героическим замыслом… неудержимо растущей энергией стиха… Изгнание, [героя] позор, одиночество, „неправый волчий суд“ – только начало того пути, который проходят на земле все сильные духом, горбатые лебеди, посаженные в зверинец. Начало религии и есть начало искусства, всякой мысли и красоты в крестном мучении. Оно есть – действие драмы становится древним обрядом, в котором нельзя изменить ни одной смеющейся или горестной личины…
Солнце просияло болью, северные ели, утесы и воды кланяются человеческому страданию. Природа ждет. Еще немного, и безумный, с кленовыми листьями и хвоей на плечах, войдет ее зеленый и живой рай.
Так, по существу кончается «Гондла», сын скальда, сказочный король, «звездный и надзвездный», полюбивший «огнекрылую боль», чужой земле и от нее свободный.
Но для Гумилёва Гондла все же, в конце концов, не только художественный образ, но живой и побежденный христианин, загнанный и затравленный царь. И непременно здесь, на земле, среди этих вот язычников, нужна ему окончательная победа. Для нее и умирает Гондла, и мечом, вынутым из его сердца, лебеди крестят волков. Так, в самом конце, почти неожиданно на чашу весов падает тяжелое и общее понятие – «христианство», и кажется, что именно оно и перевешивает, поглотив маленький груз личного подвига и отречения.
Совсем минуя какую бы то ни было религию, одной любовью, одной верой искупает свою вину Лаик. Ей все равно, кто положит в ладью тело королевича: «люди, лебеди иль серафимы», и куда ее понесет южный ветер.
Есть только одна страна, отчизна лебедей, «многолиственных кленов» и роз, и к ней приводит свободная смерть. Как ни ослепителен крест, он подчиняется законам старой, языческой правды, вещему обряду трагических игр.
Совершенство стиха и заключительный монолог Леры – до известной степени вознаграждают идеологическую запутанность последнего действия, которое могло стать роковым для всего «Гондлы»».
Для Ларисы, как и для Гафиза, подвижничество любви является смыслом жизни человека, а лебединая отчизна – реальностью.
Февральские встречи
Следующие открытки Николая Гумилёва датированы 22 и 23 февраля. На них только стихи, названные канцонами – песнями о рыцарской любви. Никаких других слов на открытках нет, даже обращения. Видимо, потому, что в феврале Николай Степанович по выходным приезжал в город и виделся с Лери. Эти встречи Гумилёва с Ларисой в феврале 1917 года увенчались канцонами. Первая открытка пришла из Москвы. В этой первой канцоне отразилась вершина их любви:
Вот и ответ Гумилёва на рейснеровское «тяжелое понятие христианства».
Вслед этой, еще не совсем законченной канцоне, на следующий день, 23 февраля, приходит другая: