— Ма, пусть лучше у тебя.
— Ну как хочешь, — сразу и даже с облегчением согласилась мама. — Понимаешь, все переписывали, вот и я переписала.
Но Сергей и не думал смеяться. В этом пронизанном страхом и ожиданием сыром подвальном воздухе и в том, лишенном кислорода, наверху, и в каменной дрожи лестничных сводов, и в том, как люди слушали пальбу зениток и замирали, когда наверху зарождался железный свист, было нечто такое, что превышало его способности понимать. Понимать так, чтобы при этом не оставалось еще чего-то потрясающе необъяснимого.
— Мама, а письмо от отца есть?
— Жив отец. Жив. И письмо есть. Кончится бомбежка — я тебе покажу.
Кто-то длинный и худой отделился от темноты, легко согнулся и аккуратно присел на топчан рядом с Сергеем. Деликатно, с привычной сдержанностью покашлял. Так осторожно ступал, так вежливо кашлял во всем доме только один человек — Хомикин «папаня» Тимофей Васильевич. Он прошел величайшую школу вежливой самоограниченности и предупредительности. Он еще юнцом, задолго до революции, начал работать курьером в городском банке и медленно, незаметно, никому не напоминая о себе, поднимался по служебной лестнице. Он никогда не стушевывался, не унижался, но и кашлял так, что ему ни перед кем не нужно было извиняться. В самом его кашле как бы наперед содержалось это извинение, забота о том, чтобы кого-то не потревожить. И во всей его джентльменски сухопарой, облагороженной сединой чистоплотной фигуре содержалась эта вот готовность не стеснить, не потревожить. Это был не современный человек. Может быть, Сергей ине сказал бы так, но он чувствовал: Тимофей Васильевич не современный человек. Не старорежимный, а именно несовременный. Старорежимным был усатый бывший жандармский полковник из первой квартиры. Ребята поздно вечером стучали ему в дверь и на вопрос «кто там!» кричали: «НКВД!» Сергей не знал, нравился ли ему Тимофей Васильевич. Пожалуй, нравился. Тих лишь больно. И очень уж подчинен «мамане».
— По квадратам бомбит, — сказал Тимофей Васильевич, — теперь я в этом полностью убежден.
— Здравствуйте, — сказал Сергей радостно. — А я вас не сразу узнал. А Миша уже выздоровел?
— Да я уж и то жду, когда ты поздороваешься, — сказала мама. — Тимофей Васильевич помог мне в подвал эту кушетку перенести.
— Соседи по квартирам, соседи и по подвалу, — сказала Хомикина «маманя» (Сергей даже вздрогнул: оказывается, «маманя» сидела почти вплотную к нему и, конечно же, слышала все, о чем они с мамой говорили) и тут же отвернулась, словно опасаясь, что Сергей примет ее шутку за предложение начать разговор. «Маманя», всю жизнь не любившая соседей и то, что называется соседскими отношениями, и тут, в подвале, была против соседей. Она сидела, строго выпрямившись, всем своим видом показывая, что и в подвале она ни в ком не нуждается и ни от кого не зависит. Сергей побаивался «маманю». Ему казалось, что железная старуха неодобрительно относится ко всему их семейству и особенно к матери, никудышной хозяйке, которая не умела ни от кого не зависеть. «Маманя» двести раз одалживала маме соль, спички, кастрюли (молча откроет дверь, молча выслушает просьбу, молча выслушает благодарность и закроет дверь), но не было случая, чтобы сама «маманя» что-нибудь попросила у матери. «А! — отмахивалась мама от упреков Сергея. — Я же все ей возвращаю. И потом — придется же и ей когда-нибудь…» Но «мамане» все не приходилось и не приходилось.
— Выздоровел, — сказал Тимофей Васильевич.
— А как это — по квадратам? — спросил Сергей.
Тимофей Васильевич еще ни разу не начинал с ним разговора сам, а вот сейчас начал, и Сергей даже не посчитал это чем-то особенным.
— Да уж с немецкой пунктуальностью, — сказал Тимофей Васильевич. — Начали они от вокзала вот по такому квадрату: набережная, улица Маркса, Осоавиахимовский. Потом поднялись выше, к Степной. Вчера опять спустились к реке, но только бьют от Осоавиахимовского к нам поближе. Скоро и наша очередь. Удивительно пунктуальные люди эти немцы.
Тимофей Васильевич усмехнулся. Он был доволен тем, что разгадал тактический замысел немецких летчиков. Кроме того, его что-то завораживало в их методичности, в их до очевидности планомерной работе.
— Да уж не то что наши крикуны, — сказала «маманя», и на минуту все почувствовали себя крикунами. «Маманя»-то, уж во всяком случае, никогда крикуном не была. «Маманя» умела делать свое дело. Сергей хотел возразить, но и он почувствовал себя виноватым в том, что «наши крикуны» отступают, а пунктуальные немцы лезут и лезут вперед.
— Но если они бьют по квадратам, — сказал он, — можно догадаться и переходить из квадрата, по которому бьют, в квадрат, куда не стреляют.
— Догадаться-то можно, — сказал Тимофей Васильевич, — а вот перейти — не очень. Кроме того, догадка — не больше чем догадка, и у догадавшегося нет никакой уверенности, что он все правильно понял и что его тут же не обведут вокруг пальца.
— Да им плевать, догадаются наши или не догадаются, — раздался чей-то раздраженный голос из темноты. — Я слышал, они даже по радио и телефону на фронте переговариваются без всяких там шифровок. Нате, мол, разгадывайте, сколько хотите, нам плевать на вас — все равно ничего не сумеете сделать. А наши всю жизнь шифруются, прячутся. А чего шифруют, чего прячут?
Сергей встал, у него дергались губы.
— За такие разговоры… — сказал он. — За такие… Сейчас… Расстреливать надо!
Он еще что-то хотел сказать, но мама мешала, тянула его за рукав, он отбивался. Из темноты спокойно сказали:
— Правильно, расстрелять. Чтобы правды уже и не слышать. Этому мы здорово научились.
— Ма, — сказал Сергей, — где ребята?
Он давно уже хотел задать маме этот вопрос, но все тянул, чтобы не обидеть ее. А теперь было самое время уйти.
— Дежурят у второго входа.
— Так я пошел.
— Сергей! — крикнула мама.
— Да?
— Будь осторожен.
— Буду.
Он сделал еще несколько шагов, и опять мама позвала:
— Сергей!
Сергей помолчал, будто не услышал, но мама все же повторила:
— Будь осторожен.
Сергей уходил, а сзади до него доносилось:
— Нет, вы подумайте — «расстрелять!» Как легко у нас это произносят! А ведь едва из пеленок вырос…
Кто-то убеждал: «Не надо болтать». Что-то горячо и убедительно говорила мама. Анна Павловна и Тимофей Васильевич молчали. А Сергей никак не мог справиться со страстями, бушевавшими в нем. Он боялся, Тимофей Васильевич решит, что «расстрелять» относится и к нему; ему хотелось подойти к тому типу, который так многозначительно бубнит «не надо болтать», и сказать ему: «Я-то не побегу доносить». И наконец он с ужасом чувствовал, что и ему самому хочется кричать, кого-то обвинять: «Смотрите, эти проклятые фашисты умеют делать свое дело! Бомбят по квадратам, и вообще все у них по плану, а вы только кричите!»
Подвал под домом тянулся буквой «Г». Когда-то в меньшей его части стояли печи и большой котел парового отопления, зимой постоянно дежурили истопники. За несколько лет до войны котел убрали, сломали печи — дом подключили к центральной системе городского отопления. В большей части подвала располагались кладовки жильцов — длинный ряд дощатых клеток, сквозь которые виднелись пустые бочонки, индивидуальные запасы угля и дров, старые кровати, ржавые кастрюли и другое барахло, неведомо почему не выброшенное в мусор. Хозяева кладовок в подвал спускались очень редко, и деревянные клетки давно были затянуты толстой и сырой подвальной паутиной. Чаще всех в подвале, конечно, бывали мальчишки, подвал для них был таким же притягательным местом, как, скажем, чердак или крыша.
В первые дни войны на каком-то воскреснике подвал слегка почистили, а над дверями обоих входов повесили таблички «Бомбоубежище». Потом стали чистить основательнее и наконец еще перед тем, как Сергей уехал в колхоз, сломали все дощатые клетки, выкинули ненужное барахло, а индивидуальные запасы угля перетащили туда, где когда-то стоял паровой котел. В этом новом, чистом и просторном подвале за каждой семьей закрепили место, чтобы не путаться во время тревоги. Каждый должен был располагаться там, где раньше стояла его кладовка. И вот огромный четырехэтажный дом полностью перекочевал под землю.