— А учителя с нами поедут? — спросил Гришка Кудюков.
— Я поеду с вами.
— А тем, кто не поедет, завтра приходить на занятия? — спросил Петька Назаров.
В тот день ветер впервые принес в город странный, замораживающий звук. Даже не звук, а глухое дрожание воздуха. Не прислушивайся — нет его, прислушиваешься — вот оно, не усиливающееся и не ослабевающее. Сам звук будто рождался и гас где-то под землей, а в город, обтекая и обволакивая его, доносилось беззвучное, увалистое эхо. Ночью, когда город затих, звук немного прояснился, отделился от собственного эха, в нем появились едва заметные перепады, рокочущие вершины. Он был объемным и протяженным, нельзя было определить, где он рождался, где был более сильным. Чувствовалось лишь, что его источник гигантски велик.
Утром у ребят, собравшихся в школе, было одно и то же выражение в глазах: «Слышали?»
— Вы слышали, Анна Михайловна? — спросил Хомик у Аннушки, тревожно глядя на нее. — Как же теперь? Все равно поедем?
— Слышала, — сказала Аннушка, не поворачиваясь к Хомику. — Весь город слышал.
Подходившие ребята не сразу узнавали Аннушку — так изменили ее светлый платочек, которым она по-деревенски повязала волосы, простой поношенный костюм и туфли на низких каблуках. Другие учителя тоже сегодня нарядились в походную форму, но их разношерстные свитера, платья, брюки никого не удивляли. А вот Аннушку все почему-то ожидали увидеть такой же, как на любом уроке, — с иголочки, строгой и подтянутой. Тем более что и держалась она сейчас так же, как на уроке, стояла в центре ребячьей группы, строго выпрямившись, как у доски или у учительского стола, — на уроках Аннушка никогда не садилась, даже оценки в журнал и «был» и «не был» проставляла после звонка, на перемене, — и неторопливо поворачивалась к тому, кто задавал вопрос.
— Анна Михайловна, — спросил Аба, — а наш город не… Я хотел спросить: не пустят сюда немцев?
— Я верю, — сказала Аннушка, — не пустят.
И в этом ее подчеркнуто не учительском голосе, в этом лично «я верю» впервые что-то заметно для ребят дрогнуло.
Как Аннушка хотела выглядеть невозмутимо спокойной! Она даже двигалась из-за этого мало, даже на часы не посматривала, хотя время уже подступало к восьми — последнему сроку сбора.
Рядом с Аннушкой и даже чуть впереди стояли Гришка Кудюков и Игорь Катышев — толстогубый, потеющий под тяжестью собственного могучего тела, голубоглазый малый.
Необыкновенные, удивляющие своей толщиной и шириной плечи Игоря Катышева никогда не обеспечивали ему самой минимальной независимости. Катышев был безнадежно, непробиваемо и добродушно глуп. В ответ на любой самый простейший вопрос учителя, — а Игорю давно задавали только простейшие вопросы, — Игорево лицо мгновенно покрывалось тяжеленными градинами пота, а губы накрепко сжимались. Разжать их было невозможно никаким разжевыванием вопроса, наведением, подсказками. Игорь лишь подавленно, как-то даже захлебываясь, потел — широкие мокрые пятна быстро расползались от подмышек его рубашки к спине и груди. Едва ли к седьмому классу Игорь выучился читать и писать. Во всяком случае, меньше тридцати ошибок он не делал в самом пустяковом диктанте. В начальных классах Катышева дважды оставляли на второй год, но потом, наверно, в учительской махнули на него рукой — решили, чем скорее Игорь дойдет до седьмого класса, тем скорее уйдет из школы. С тех пор, по-прежнему никому не отвечая, выводя в тетради немыслимо толстые каракули, Игорь стал без задержки переходить из класса в класс.
На переменах Игорю приходилось куда труднее, чем на уроках. Медлительная, поражающая своей беззащитностью гора мускулов у каждого вызывала желание похлопать, ткнуть пальцем. За Игорем гонялись по коридору, прыгали с разгону ему на плечи, повисали по двое, по трое у него на руках. Игорь сопел, потел, убегал тяжелой рысью, но ни разу не попытался защитить себя, ни разу не пустил в ход свою силу против тщедушных малышей, безжалостно терзавших его.
Гришка Кудюков первым научил Игоря обращать свою огромную силу во вред другим. И Игорь признал Гришку, подчинился ему.
Теперь Гришка и его боевой слон стояли рядом с Аннушкой и подозрительно осматривали тех, кто подходил к ним: с вещами или без вещей?