Его водянистые глаза с грустью смотрели на лейтенанта, который, встав с дивана, принялся укладывать в шкаф Блашковича свои вещи: бронзовые и фарфоровые статуэтки, рюмочки и кружечки из кавказского серебра. Как странно, что в его буфете стоят чужие вещи, а свой фарфор он должен расставить где-то в другом месте, скорее всего, на кухне. Ну, ничего, его хотя бы протрут.
Но когда Блашкович представил, как он будет жить без столовой, куда поставит выброшенные вещи и кто починит его чудесный дедушкин стульчик, тупая печаль стиснула его сердце. Эта тоска стала еще сильней, когда лейтенант велел приладить к двери, соединявшей столовую со спальней, массивный замок.
Другого лейтенанта, красивого смуглого человека, учителя танцев по профессии, Ондрейка разместил у Газдиков в комнате для гостей, окно которой выходило во двор с высокой вишней.
Этот лейтенант обладал изящными манерами, он угостил хозяина голландской сигарой, но все же очень огорчил его тем, что в интересах безопасности приказал срубить вишню.
Увидев, как пилят его любимое дерево, которое весной бывало обсыпано цветами, Газдик заплакал. Если бы не чувство неловкости, он пошел бы жаловаться командиру. Но ограничился тем, что принял аспирин, ибо у него ужасно разболелась голова, и улегся в постель, где принялся размышлять, что будет, если из-за немцев ему придется изменить свой распорядок дня.
Появление немцев в Погорелой вызвало сильное сердцебиение у нотариуса Шлоссера. Зачем он остался здесь, зачем? Надо было ему уехать в Бистрицу, та наверняка удержится. Ведь он член революционного национального комитета, а таких немцы вешают. Последней его надеждой оставался Ондрейка, с которым он помирился. Но для большей уверенности нотариус вывесил в канцелярии портрет Адольфа Гитлера, а в столовой на круглый столик положил свой Железный крест, который однажды уже брал с собой в горы…
Но ни к нотариусу, ни к Захару, ни к доктору Главачу Ондрейка не привел офицеров на постой.
Декан, возвращаясь домой, проходил мимо дома Захара. Выражение его пухлого, по-детски нежного лица было спокойным. Но глаза были какими-то грустными. Он исповедовал глухую Бартичку, а немцы ни с того ни с сего застрелили ее, когда она возвращалась с поля.
«Они пришли нам помогать, зачем же расстреливать людей?» — беспрестанно вертелось у него в голове, но, когда к нему обратился Ондрей Захар, который стоял на крыльце улыбаясь, и сказал, что уж теперь-то наконец наступит порядок, декан успокоился. Порядок требует и невинных жертв. Лес рубят — щепки летят.
На приветствие старого Приесола, проходившего мимо компосесората, он не ответил. Старый Приесол как раз шел с собрания, состоявшегося у Пашко, где коммунисты распределили обязанности на время оккупации, решили, кто должен остаться в селе, а кто уйти в горы. Он обошел уже всю деревню. Расспрашивал людей, где сколько стоит немцев, много ли у них пулеметов, если ли посты на задворках, как тогда, когда против партизан посылали словацких солдат.
Он долго стоял на площади, считая грузовики. Как раз тогда Ондрейка объявил по местному радио, что через полчаса все мужчины Погорелой в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет должны явиться с кирками или лопатами.
— Я своего старого не пущу! — крикнула за его спиной Плавкова, сердито сверкнув маленькими глазками. Она скрестила руки на груди и принялась жаловаться Приесолу: — Ну и гады же эта немчура! Их и не поймешь. Ввалились ко мне на кухню трое, те, что у нас на постое, и давай пальцы сосать и пуговицы на шинели дергать. Я подумала было, что они с ума сошли. А один, такой коротышка, толстый, сперва стал блеять, а потом мычать, как корова. Это они молока хотели… Ну а бесстыжие какие, право слово бесстыжие! В кальсонах бегают по сеням, а один прямо в ведро, извините за выражение, передо мной…
Приесол наблюдал за двумя немецкими офицерами, которые вместе с Ондрейкой торопились к сельской управе. Когда они прошли мимо, он нагнулся к Плавковой и прошептал ей на ухо:
— Они не только бесстыжие, звери они, а уж воображают о себе! Нас считают нищими…
Потом он поспешил вниз по улице и исчез в дверях здания лесного компосесората, в растворенном окне которого показалась светловолосая головка Милки Пучиковой. Вскоре партизан в лесной сторожке «На холме» снял телефонную трубку и записал подробности о положении в Погорелой.