Сергей послушно повернул к скалам, принялся месить снег назад (возле самих скал намело — ужас!) Как раз уступчик подходященький (неужто углядел Воронов?). Что правда, то правда, охранять со скал сплошное удовольствие. Чувствуешь себя… как у Воронова за пазухой, и вообще блеск.
Жора Бардошин резво двинулся по пробитому следу туда, где Сергей поначалу налаживал охранение, и, не останавливаясь, дальше. Снег едва не по пояс, глубокая борозда потянулась за ним.
Не любит Бардошин ишачью работу, ему подавай что потехничнее, пофасонить, нервы пощекотать — помаленьку, полегоньку закосил ближе к середине снежника: снег там не столь глубок, идти легче. А пусть его, на здоровье. Не вступать же в пререкания.
И думать тоже не обязательно о нем. Воронов как-то, пытаясь успокоить ли, примирить, заметил: незачем раздумывать о таком, в чем участие твое невозможно. О Регине буду думать.
«Если я буду думать о Регине постоянно, всякий час, хорошо думать, без упреков… может быть… это сбережет ее. Существует же телепатия. Или нет?
До чего соскучился! По ее голосу, взгляду, повороту головы, движению губ. Вскинет на него глаза, когда уж очень долго смотрит, — чуть испуганно и едва заметно улыбнется… победно.
Что-нибудь сделать ей приятное… Все покупают шерсть у балкарцев, но она не вяжет. А, да что шерсть, что любые подарки!»
Паша где-то выудил: Толстой, живя в Париже, бедствовал, мотался по редакциям бульварных газетенок, не гнушаясь никаким заработком; наступил день рождения дочери, а в кармане ни сантима. Подвел ее к окошку — на верхотуре, в мансарде они жили — и говорит: «Дарю тебе всех воробьев Парижа!» Ведь здорово? А он, Сергей, он скажет: «За неимением лучшего дарю самого себя в полное и безраздельное твое владение».
«Не хочешь, чтобы я ездил в горы? Хорошо, я что-нибудь придумаю. Только совсем без гор не смогу. Для меня это не отдушина, не убежище, где зализывают свои раны, это — Горы. Во всяком случае, отпуск мы будем проводить вместе непременно. Вот увидишь!»
Бардошин остановился, снял каску. Извернулся и приторочил к рюкзаку. Прямые черные волосы слиплись. Жарко ему, распарился. Пошел месить снег дальше. Все дальше и дальше от скал.
«Как трудно любить, — думает Сергей. — Любить и не отказаться от себя. От своего дела. Сохранить личность. Образ мыслей. Сколько требуется такта и деликатной настойчивости. Но Регине труднее, чем мне. Чтобы, быть в искусстве — надо отдавать себя всю…
Я понимаю. Я здесь многое понял, честное слово. За последние дни. За эту ночь. — Сердце его полно. Он едва ли не ощущает ее присутствие здесь, сейчас. И обращается к ней, словно она и впрямь может его слышать: — Знаешь… я верю. Случаются моменты, когда видишь все очень ясно. Без досадных мелочей. Вопреки им. Крупно. Сейчас именно так со мной. А, да что я, прости меня, не хочу о чепухе! Бесконечно хочу тебя видеть…»
…Нарастающее, пронизывающее шипение, переходящее в гул, в грохот… Белое, увенчанное яростно разгорающимся перламутровым, с золотыми всплесками ореолом, огромное и неотвратимое, как вздыбившийся морской вал, но во много крат более могучее и прекрасное, налетало, разрастаясь вширь и ввысь, скрыло снежник, уходивший вверх, к гребню, к вершине, и маленькую фигурку Бардошина, метнувшуюся назад, скальную гряду прямо напротив и скалы вверху — все скрыло, все вобрало в свою клокочущую, стремительно несущуюся в грохоте и реве круговерть.
Весь мир погрузился в снег, клубящийся и ревущий, резкий, колючий — забивает нос, горло — нечем дышать, нечего видеть… И Бардошин — там, в этом адском вихре!
Ненависть и мстительное радостное чувство, вырвавшиеся из неведомых глубин и, подобно лавине, перекрутившие все переживания, смявшие, разбросавшие их, так что одно злое удовлетворение правит бал: «Вот она, справедливость! Совершается!» Но это все пронеслось в мгновенье. Потому что сразу же…
…сильный рывок веревки. Сергей, напружинившись, откинувшись назад, упираясь изо всех сил в каменную твердь, стравливает веревку… Стравливает, подтормаживая спиной, плечами, сжигая рукавицы и спину; стравливает, не различая уже ничего в несущемся белом мраке; стравливает, отдавшись целиком дикому этому противоборству. Откуда-то из страшного далека сквозь рев и грохот донеслись будто с запущенного на высокой скорости магнитофона вопли: