Бессмысленно!
— Трата сил?
Э-э, никто не знает, сколько у него сил и откуда они берутся. И дело не в силах вовсе. Дело в том, что… нельзя мне иначе. И не́чего обсуждать.
Медленно, трудно выводя мышцы из обморочной неподвижности, вытолкнул себя на край ямы. Как сквозь сон принялся рыхлить штычком ледоруба снег, где ноги Бардошина. Да, будто в представляющемся ему сновидении, неточными заторможенными движениями обкапывал снег. Подбирал миской. Вытаскивал наверх. Выбрасывал. Рыхлил, подбирал, выбрасывал. И снова и снова заставлял себя ни о чем не думать, не ждать, не надеяться. Не опасаться. Не чувствовать.
Рыл. Подбирал. Выбрасывал.
Опускал миску, подбирал снег. Выбрасывал.
Рыл, рыхлил…
Подбирал и выбрасывал.
Медленно поднимал миску, наполненную снегом, иногда с верхом, иногда лишь наполовину. Переворачивал. Брал в руку ледоруб, рыхлил… В состоянии некой медленной одержимости, не поддающейся ни усталости, ни страданию, не оставлявшей возможности думать и по-новому решать.
Наконец он остановился. Долго смотрел, едва веря глазам, как глубоко сумел он прокопать снег вокруг Бардошина.
Передвинулся к голове его. Жора изредка не то стонал, не то вздыхал облегченно. Усы на верхней губе, рассеченной красным рубцом со следами стежков, едва заметно шевелились от дыхания.
Несколько раз Сергей приноравливался, как обхватить Жору удобнее и крепче. Просунул правую руку под спину, ухватил за брюки. Локтем левой уперся в снег. Потянул. Сперва осторожно. Затем рывками.
Ноги Жоры как вмерзли в снег. Сергей напрягся сильнее. Гулко застучала кровь в ушах. Сергей тянул, дергал тяжелое, неподатливое тело. Голова Жоры качалась в такт рывкам, словно подтверждая напрасность усилий: не выйдет у тебя, не выйдет. Ноги не вытягивались. Снег держал. Или камень.
Сергей переполз ниже. Ухватил опять за штанину. Упираясь локтями в снег, тянул…
С новой злой силой замозжила растревоженная поясница. Тупой пилой будто… Сомнения опять, досада и совсем нет сил. Но уверенности в том, что ноги Жоры придавлены камнем, не было.
Сергей смотрел на серое, в капельках растаявшего снега лицо Жоры.
— Очнись! Очнись!.. Слышишь, ты? Мы оба погибнем здесь, если не очнешься, слышишь? Очнись! Я больше не могу. Я кончился, понимаешь! Ты! Ты… И чего я не могу бросить тебя, рассчитаться с тобой до конца хотя бы теперь… Ты… дерьмо. Разве не понимаешь, что я все! Ну что, что я еще должен? Сдохнуть сейчас?
На Сергея напал приступ ярости. То, что так долго, с таким упорством таил в себе, сдерживал и подавлял, рвалось теперь наружу.
— Ты, ты!.. — и поток мучительной, бессильной, высвобожденной отчаянием и яростью брани.
Пашу сотрясает нервная дрожь.
— Мы должны идти…
Воронов молчит. Он уверен, его решение правильно. Так велит разум, так диктуют законы гор. Хотел бы он быть на месте Павла Ревмировича, так же кричать, неистовствовать. Впрочем, до некоторой степени Воронов даже признателен ему. Вынудил, не ведая о том, всесторонне обдумать и рассмотреть в который раз любые возможности и следствия в создавшемся положении. Всегда должен найтись кто-то, резюмирует он, кто взвалит на свои плечи тяжкий груз ответственности, помимо чисто формальной, еще и той, человеческой, на которую особенно упирал и рассчитывал в своем ажиотаже Павел Ревмирович, и поведет дело наперекор эффектным порывам и пустопорожним усилиям, пусть наградой ему — отчуждение, а то и хуже. Куда проще, обезумев от самозабвенной удали, ринуться и… погибнуть. Нет, хватит. Невраев!.. Что же, не понимал Сережа, что не удержать ему нипочем? И ведь он, руководитель, кричал ему, чтобы отстегнул карабин, бросил веревку. А началось еще когда! Если бы не несчастная его, Воронова, уступчивость… И отсутствие должной выдержки… Твердости, твердости не хватает! Да хотя бы в вопросе, дожидаться ли возвращения Бардошина из Одессы? Требовал вычеркнуть Бардошина, прекрасно бы обошлись без него. И уступил. И — с нею… (Воронов не хочет, не смеет подпускать снова те горькие мысли, отмахивается чуть ли не в испуге. И с еще большим упорством, с ожесточением твердит, что более никаких уступок.) Проявляешь мягкость, и оборачивается бедой. Поневоле оказываешься виноватым. И ничего нельзя поправить…
(Что-то он без конца думает о ней и о тех днях. Вспоминает то одно, то другое, а ведь давал себе слово: раз она так поступила — запрет, табу на все, связанное с нею. И все же она… смешно и предположить, она… — то есть совершенная дичь, разумеется, абсурд, нонсенс! — она как-то участвует в том, что происходит.)