Выбрать главу

Сергей раздвинул клапан в спальном мешке, чтобы дышать. Пальцы на руках холодные. Засунул руки под мышки.

«Не думать, ни о чем не думать, спать», — твердил он. Мысли бессвязные, сумбурные, и чем больше прилагал усилий отлепиться, уйти во что-то иное, тем дальше отлетал сон.

Сильно тряхануло палатку. Еще…

«Мало мы крючьев забили, когда устанавливали… с Бардошиным, сорвать может. Встать разве? Всех переворошишь. Только угомонились. Пусть, — отмахнулся он. — Ничего с палаткой не сделается. Здесь, под стеной? А сорвет если… Пусть судьба решает, чему быть и чего не миновать».

Возникало недоуменное чувство, нет, не бессилия своего, но некой предопределенности.. Как если бы все уже было и выйти из этого он не может. Или иначе, все в основном размечено, он, Сергей, как ни пытается привнести что-то свое, на свой страх и риск развить ситуацию — ему сначала позволяют, но независимо от результата все сворачивает на прежнее, а его усилия в трубу. Хуже — сам страдает по их причине. События же развиваются по заранее сделанной разметке, как по крокам.

Ветер стих. Улетел куда-то в ночь, в снежную ночную огромность. Шорох падающего снега. Дыхание… Глухой голос Воронова, О палатке тоже. Сергей не хочет слушать, и голос подчиняется, слабеет. Тонкий посвист ветра и однообразное гудение голосов…

Сергей, его мысли, его переживания как бы в двух одновременно измерениях существуют: одно — это действительность, с ее голосами, снегом, ударами ветра, опасениями и терпением; другое — его внутренняя жизнь, она бурлит и пригасает, снова вспыхивает, разгорается до мучительных взрывов памяти и обрушивает, раз за разом обрушивает в грохоте и вое бури все то же: билет в Адлер, наглые интонации Бардошина и еще раньше угрозы о чем-то рассказать. Спали многочисленные препоны и завесы, которыми Сергей отгораживался, не желая по каким-то своим путаным причинам знать то, что теперь само било в глаза, но еще более видеть этого человека таким, каков он есть. Вот предстал во всем блеске: «Мне так хорошо, плевать на остальное». Ненависть, сдерживаемая и подавляемая и вдруг слепившая ум Сергея, ненависть и помимовольное жадное стремление, он и сам не знает к чему, не отпускают ни на минуту… И только милосердное изнеможение, когда кажется уже, ни воли, ни цели, ни стремлений, дает роздых его сердцу.

Тяжелый короткий сон придавил Сергея. Как под каменной плитой, как под многометровым снежным покровом, отъединившим ото всего мира.

И внезапное пробуждение. Непонятно, сколько спал, утро или все еще ночь, но совершенно ясная голова, никакой усталости. Четкая разящая мысль. С брезгливым остережением и поминутными возвращениями подступала в душевной темноте, и — вот оно, мгновенной вспышкой озарившее эту темноту: «Завтра будем штурмовать стену — вполне вероятно, придется уйти за угол — окажемся одни — Бардошин почти все время без каски. — Воронов не может заставить, и очень хорошо… Очень хорошо, что без каски…»

Лавиной ломая преграды, перескакивая через встреченные скалы, проносясь над пропастями, захватывая все на своем пути и все перекручивая, перемалывая, обрекая на уничтожение, сорвались в Сергее его ненависть, боль и, круша установившиеся представления, воспитанные и привитые понятия, врожденную доброту, стремление к самопожертвованию — все сметая, все сокрушая, полетели, разгораясь, разрастаясь в жгучую жажду мести, жажду уничтожения…

История та («Как бишь его фамилия?»), не слишком давняя, блеснула, озарив призрачным, рвущимся, как при электрическом замыкании, светом что-то, что он еще не мог или не смел назвать словами. И пошла разматываться, раскручиваться туго, с остановками и отступлениями (еще и потому туго и неровно, что какая-то часть его противилась, восставала, цепляясь за несущественные подробности, за все, что уводило в сторону).

…Интонации, вернее, отсутствие их, поражавшее поначалу при разговоре с Семеновым, — от него впервые услышал, он рассказал. Хрипловатый такой, вялый голос, никак эмоционально не окрашен, и потому, что ни говорит, кажется заурядным, лишенным значения; а тогда разошелся… На базаре в Сухуми встретились прошлый год после гор. Вечный начспас, о нем говорили, скольких на своих плечах вниз спустил, сколько трупов вытащил. Долговязый, тощий, насчет поесть вроде нашего Кокарекина. Ходили, помнится, по рядам — фруктов, винограда! Пробовали вино, в Москву думал привезти, Семенов тоже чачей на зиму запасался; у того четверть стакана, у другого, захмелели оба. Семенова и повело, разоткровенничался, расклокотался: никак не удавалось ему, да, труп обнаружить (место указанное вдоль и поперек излазил), зимний еще, зимой человек погиб, а по убеждению Семенова — убит был. Так прямо он тогда и сказал. Двое, их было, вдвоем ходили. Тот, другой, спустившись, плел басни, будто видел, как камень угодил в висок (шли почему-то без веревки, на головах ушанки). А вернулся без ледоруба. Но дело не в его россказнях, дело в том, что не было патологоанатомической экспертизы. Семенов не мог труп отыскать. Еще жена погибшего понаплела разных разностей. И вот тип тот («Как, однако, устроена память! Случившееся до того противно его душе, что и фамилию не запомнил») мало того, что на свободе, сюда в горы приехал, просился в нашу группу, и Михал Михалыч за него ходатайствовал. Каково! Вершина, на которой трагедия произошла, отлично должна просматриваться отсюда, с гребня, после стены. Снег валил все лето, но и солнце…