…Нет, то есть да, да, все хорошо у нее. Дети пусть не свои, но они ей дороги и близки. Только вот расставаться грустно бывает. Выправишь, выучишь, наладишь и — счастливое вроде бы событие — переходят в обычную школу, в новую нормальную жизнь. А она томится: как они без нее, сумеют ли приспособиться, полюбят ли их? Да уже другие, жалкие, стесняющиеся своих бед и злые тоже, успевшие ожесточиться, ждут ее, требуют ее внимания, любви. Так что все правильно. Только бы Петр Васильевич не болел. Что-то он в последнее время огорчает ее своими капризами, недовольством. Не по нраву ему многое, горячится. До того себя доводит, что надо вызывать неотложку. Тут и Афганистан, и газопровод, которым должны гордиться, и погода, и сельское хозяйство. А все телевизор, бесконечное сидение перед телевизором. Но и это в пределах ее терпения. Одно ее тревожит и чем дальше, тем больше, гонит по ночам сон, делает невнимательной на уроках, и это Паша. (Привыкла по старой памяти, Паша да Пашуня. В прошлом году пригласил на день рождения, самый конец августа, как раз вернулись с Петром Васильевичем из Белозерска, и кто-то из его коллег по журналистской работе обратился к нему «Павел Ревмирович», — не сразу и сообразила.) Да, дурно, что слишком часто видятся, уж всякую неделю обязательно. Дурно, что он не женится. Что дарит ей книги, монографии с репродукциями, а то еще встречает после уроков, провожает домой, и совсем дурно, что смотрит на нее как-то не как надо. Какие-то другие стали глаза у него, взгляд ждущий и несчастный, смущающий ее. Дурно, что без конца целует ей руки, что прошлый год, когда наконец-то уехал в свои горы, закидал письмами. И теперь… Письма, письма и письма, восторженные и грустные, и слишком много о ней, вопросов много, совершенно нелепых предположений, нетерпения… И нежности. Ну что это, можно ли! О чем он думает в самом-то деле? Манеру взял, сидит во дворе, в садике, едва не под самыми их окнами, поздно вечером выглянешь — сидит. Запретила наотрез. Сказала, что эгоист, что все, что хотела воспитать в нем, только и держалось на вечных понуканиях. Ни порядочности подлинной, ни мужского самоотверженного достоинства… Раскраснелся, голову опустил, как когда-то, когда за тройки начинала распекать, — но ни слова. А спорщик ужасный.
Так что, если не впустую усилия образумить его и привести в норму, тогда, что ж, не на что особенно и жаловаться, все хорошо. Да нет, конечно, будет держать себя прилично. Месяц в горах среди молодежи, глядишь, встретит кого-нибудь, какую-нибудь милую девушку. Себе под пару. Глядишь, и влюбится, и перестанет мучить ее, издеваться над нею… Да, да. А потому все хорошо. Все хорошо несомненно. Все как нельзя лучше. Все хорошо, хорошо, хорошо… И она расплакалась.
ГЛАВА 11
Пробудившись в то лучезарное утро, уже набравшее силу и свет и свойственное только курортным местам праздничное оживление, Жорик не сразу сообразил, где он и что за странная публика в откровенных неглиже, с пляжными сумками через плечо и в роскошных солнечных очках дефилирует по аллее. Было так, словно его душа отлетела далеко-далеко и не хотела возвращаться к тревоге и нетерпению, неуверенности и сводившему с ума отчаянному намерению добиться наконец своего… К тому же наломался за ночь на деревянной, из узких планок скамейке, так что потребовалось определенное усилие, приподняться хотя бы и сесть.
И тут как ударило: сегодня увидит Регину!.. И кто знает… во всяком случае, долой бессмысленное, бездеятельное ожидание. Ничего не может быть хуже планов, которые постоянно отодвигаются. Действовать — его девиз. Разве человек не кузнец своего счастья? Вот он и должен, обязан ковать и добиваться; даже ошибки, даже серьезный промах — любое лучше, чем голову под крыло и пассивно ждать. Ждать да еще предаваться пустым грезам, надеяться, будто обстоятельства или что там чудодейственным образом подтолкнут ее к тебе: на, мол, целуй в уста сахарные. К тому же, и это серьезно, он многое готов сделать для Регины.