Выбрать главу

У него пересохло в горле, не говоря уже, что дрожмя дрожит, но — и это главное — крепнет уверенность, что ее отпор, глухое, враждебное нежелание откликнуться на его призыв — всего лишь дамские штучки. Не отступаться ни в коем случае, жать, жать… И все-таки минутами сомнения находят, едва не отчаяние. И пустота без будущего, без настоящего близко подступает вдруг.

— Хочешь, убью кого-нибудь? Кто сделал тебе худое. Хочешь, сейчас махну в Москву, или где он, тот человек? А не то… сам себя. В горах возможности в этом плане на любой вкус. — Он смеется. Коротким вздрагивающим смехом. Над собой ли, что докатился до подобных признаний, над мнимой нелепостью своих угроз, а не то и над нею: не желает или не умеет видеть дальше собственного носа. — Только мигни, скажи слово. Должно быть, приятно знать, что человек покончил с собой из-за тебя! — саркастически продолжает он. И останавливается. — Я гордый, и я забыл о своей гордости, отбросил ее. Но она болит. Ее нет, а болит, как нога, которую ампутировали.

(Черт знает почему, но какое-то отчаяние снова зреет в нем. Откуда? Никаких причин, и поди же!..)

— Или всю кровь, не стакан, не литр, целиком, сколько есть, отдам какому-нибудь идиоту, влетевшему в автомобильную катастрофу. Сердце тоже — инфарктнику, собравшемуся окочуриться. Понимаешь, мне ничто не интересно, не нужно, не важно, я ничем не дорожу, ничего в моей жизни нет, что было бы ценно само по себе, без тебя. Наука — просто дело, которым занимался, надо же как-то проводить время. С тем же успехом складывал бы из кирпичиков стены или писал газетные статейки, вроде нашего одного, да ты знаешь. Альпинизм, я приметил, тебя раздражает, подумаешь, альпинизм! Не хотел отстать от других, уступить хоть в чем-то твоему дражайшему супругу.

Притягивает ее к себе; она, сама не замечая того, поддается.

— И ведь не месяц, не два — третий год маюсь, строю планы, стремлюсь… — едва не кричит Жорик, забыв о всякой осторожности. К счастью, поблизости никого. Отбой был, порядки в санатории строгие, отдыхающие давно разошлись по своим комнатам. — Как же я ему завидовал! — За взлетами следуют падения: вдруг уйдет? Жорик обращается к своей второй натуре, становясь ласковым и послушным, разве что нетерпение мешает. — Помню, сперва даже симпатичен мне был, когда познакомились, прошлый год в горах. Как бы твоя вещь, что-то, что тебе нужно, ну, как… Неважно, что, — оборвал он себя. — И как же теперь… Думать о нем не могу спокойно. Так бы, кажется…

— Ты не смеешь! Скажите, выискался! — вспыхнула Регина и отстранилась от него, словно очнувшись от дремотной какой-то истомы, в которую погружалась то ли под влиянием Жориного темпераментного журчания, то ли благодаря не мучающим больше, но успокаивающим размышлениям о Сереже: все правильно, так и следует себя держать, потому что Сергей, Сергей… бессовестно равнодушен, не желает ни заботиться, ни тревожиться, ни думать о ней… — Мой муж — это мой муж! — резко выговаривает она. — Никакого тебе не должно быть дела, какой он, что и почему. — Она пытается встать со скамейки.

Он, собрав все чувство свое, все умение, волю, ярость, еще — немыслимость того, чтобы она ушла сейчас вот так, оставив его ни с чем, — частит, жадно и осторожно удерживая ее:

— Не могу не видеть тебя. Схожу с ума без тебя. Это выше меня, выше моих возможностей жить дальше, если ты сейчас уйдешь. Не уходи. Подожди хоть сколько-то. Ну, не бойся. (Когда Регина опять отстраняется и сдергивает его руку со своей талии.) Я не опасен. Понимаешь, я как овца — делай со мной, что тебе угодно. На шашлык можешь меня пустить…

— Какой из тебя шашлык? — ухватилась она за мелькнувшую возможность перевести в шутку его исступление, пугающее и льстящее ей. — Вымачивать тебя надо в проточной воде. Слишком много перца и уксуса. Вот если на ветерке подвесить, чтобы завялился? Вяленый Жорик… в качестве закуски. Сережа как-то оленину вяленую привез, вкуснота! — с невинным коварством прибавляет она. И поднимается.

Жорик не дает ей ускользнуть в открывшуюся лазейку:

— Я твой раб, твой слуга, готовый исполнить любое твое приказание, только не уходи. Заклинаю, сядь. Посади со мной. Только бы чувствовать, что ты здесь. Рядом!.. Что я живу. Я ничего не буду, даю слово. Я ручной. Я буду сидеть тихо-тихо. Еще совсем не поздно. Что ж, что не слышно голосов. Мои часы? Они идиотские, на них ничего не понять, они сломались, — мчит он горячечной скороговоркой, в которой и уязвленное самолюбие, и в самом деле глубоко и полно захватившее его чувство — все перемешано, перетасовано без начал и концов.