Выбрать главу

Скалы кончились. Впереди блестит, сияет, взблескивает и пригасает ледяной бок контрфорса, лишь кое-где, будто вуалью легчайшей, припорошенный снегом, крутой до жути и открытый: никаких, кажется, каверз, никакого подвоха. По нему на основной гребень, а там — предвершинное плечо и вершина. Не видна она: заслоняют снежные склоны, гребень. Но эти склоны и гребень — ее; по ним угадываешь центр, вершину, которую они подпирают, которой принадлежат, от которой расходятся.

— Вот уж точно «грань алмаза»! — несколько литературно восхищается Павел Ревмирович, скидывая свой рюкзак и пристраивая к рюкзакам товарищей. Что-то он в себе преодолел, с чем-то разделался, хотя бы на время, — как не возрадоваться. — Только, увы, красота сия переменчива, как… Как… — Он ищет сравнения, имея в виду буран вчерашний, перекрутивший их планы, посеявший раздоры, да что планы — представить на миг, что здесь творилось, Содом и Гоморра! — Ну, в общем… не знаю, — отступается, не придумав ничего подходящего.

Жора Бардошин ввернулся, подсказал, вернее пропел своим бархатистым тенорком, умеренно сфальшивив в словах и мелодии:

— Как «сердце краса-авиц, склонных к изме-ене и пе-ре-ме-ене…» — Следом: — Прошли? Скалы-то! — подмигивает он Павлу Ревмировичу. — А ты боялась!

Изможденный, с втянутыми щеками и остро обозначившимися скулами — правая густо намазана кремом, кровоточит и припухла, — одни глаза на лице, хоть и щурится без защитных очков, а все равно бесшабашной удалью сияют: швырнет сейчас каску оземь и пропади оно все пропадом, завейся горе веревочкой! Весь он словно после боя выигранного, а потери забыты. И улыбается. Губы потрескались, на верхней ссадина, почти как у Жоры, слизывает липкую кровь и улыбается.

— Эх остолопы! Забыли водицы набрать. Сколько лужиц встречалось! — восклицает Бардошин, устанавливая котелок со снегом на разгоревшийся примус.

— Сходить? — вызвался Павел Ревмирович. — Я мигом!

— Мигом, знаешь, кто умеет? Один кошки, и то котята слепыми рождаются.

Воронов морщится, но сдерживает себя.

А голод пробирает. Спали много, смеется Бардошин. Он тоже разговорчив, весьма. Продемонстрировал на скалах великолепную технику и горд. Но что действительно отрадно, так то, что Павел Ревмирович, едва устроились вокруг разложенной еды, вспомнил былое — и только хруст за ушами. Воронов, с несколько презрительным недоумением воспринимающий подобную особенность, теперь откровенно доволен: «Эрго, никаких серьезных рецидивов после срыва нет. И все-таки, — размышляет он, — как ни неприятно будет Сергею, придется освободить его от необходимости приглядывать за своим подопечным. Лед аховый, Сергей пусть первым открывает шествие, надо дать ему поверховодить. Мы с Пашей, замыкающими.

Разбор устроим, когда закончится наша эпопея, но и теперь с огорчением приходится констатировать, что слабоват и весьма Павел Ревмирович Кокарекин. Точнее, слабодушен. Настойчивости, выдержки не хватает, не только умения. Где ж видано: устали, видите ли, руки. Если бы еще камень поехал либо какой технический просчет, куда ни шло. Нет, сам признался: не выдержали руки! Принимая во внимание и этот факт, разумнее будет взять заботу о нем на себя. Сергей пусть в паре с Бардошиным. Мелкий человечишка, но высоты не боится, физически силен, о ловкости говорить нечего».

И Воронов с легким сердцем принялся обсасывать ребрышко копченой грудинки.

…С каким-то болезненным, тягостным и влекущим удовольствием Сергей искал и находил новые и новые свои промахи, случаи, когда явно оказывался не прав, хуже — сам вызывал на ссору, лез на рожон.

Память — удивительная кладовая. Она принимает далеко не все, что происходит перед ее раскрытыми дверями, она выбирает.

Память Сергея с въедливым усердием пристрастного обвинителя — черта, отчасти роднящая с Пашей Кокарекиным, но в несколько ином направлении развитая, — подсовывала в часы душевной невзгоды не только действительные вины, но и такое, в чем ни сном, ни духом, а поди же, казнил себя, убежденный, что не поленись он тогда-то, либо не поддайся мелкому, кружащему голову самолюбию, а не то и вовсе всего лишь смолчи, приняв на себя ерундовую винишку, и не пошла бы вывязываться из больших и малых ссор та самая сеть, в которой чувствовал себя безнадежно запутавшимся.

«Я виноват, я виноват, — твердил Сергей, выискивая и находя тысячу объяснений для Регины. Его эгоизм, его упрямство, желание во что бы то ни стало настоять на своем. — Я толкнул ее на это…»

Солнце печет немилосердно, отраженное снегами и льдом. Да только едва отодвинешься в тень, тут же свитер под штормовку поддеть хочется.