Мясники, которым приходится во время работы показываться на люди, задирают правый угол своего забрызганного кровью фартука и подсовывают его под тесемку на левом боку, чтобы поверх пятен крови лег невинный белый треугольник. В таком виде Вильмко Притко выглядывает за ворота и видит мою изрядно раздобревшую мать, которая откинулась на спинку сиденья, словно знатная барыня, и милостиво помахивает ручкой. Правда, эта поза отчасти продиктована предчувствием боли, которая неизбежно вступит в спину, поднимись мать с сиденья. Не поручусь, что для матери эта поза так уж удобна, но поди угадай, до какого возраста желание нравиться играет у женщины если не первую, то хоть какую-нибудь скрипку? А может, мать просто разыгрывает роль из очередного хедвиговского романа?
Перед машиной стоит краснолицый, обрюзгший человек, и он тоже не более как карикатура на молодого, разбитного подмастерья былых времен, на удалого Вильмко Притко, готового перевернуть весь мир. Но кто знает истинную цену своей внешности? Моя мать в эту минуту, бесспорно, мнит себя все той же стройной мамзелью из портняжной мастерской, мамзелью с молочно-белым личиком, которая, собственно говоря, собиралась стать канатной плясуньей.
Короче, глубокое разочарование с обеих сторон. О своем мать великодушно умалчивает. Зато Вильмко Притко, некогда одаривший наш дом ароматом шипра, теперь же изо дня в день обходящий коровники и свинарники, чтобы определить вес назначенных к забою коров и свиней, крайне разочарован чрезмерным привесом у моей матери.
— Ну и ну, Ленка, это ж надо, как тебя разнесло! — без обиняков ляпает он.
Нежная ручка канатной плясуньи, застывая на середине движения, тотчас становится другой, стареет, покрывается морщинами, падает на колени, и когда Вильмко Притко протягивает в машину свою руку, распухшую от вечного ошпаривания свиных туш, мать делает вид, что не замечает ее. На мгновение смутившись, Вильмко отдергивает руку:
— Слышь, Ленка, ты уж не серчай, да только у меня сосиски в котле, мне бечь надо, не то лопнут.
И тут на мягком сиденье машины лопается голубая мечта матери. Она отмахивается обеими руками:
— Я не хочу тебя задерживать, уж я-то знаю, как оно бывает, когда к спеху.
Визит к Вильмко Притко был важен для меня тем, что я, тогда уже мужчина лет пятидесяти с гаком, впервые увидел человека, имя которого я вечно слышал в детстве, когда заходила речь о моих семи крестных. Отец мой, заслышав имя Вильмко, всякий раз недовольно мотал головой.
— Это что за крестный называется? Он хоть раз спросил про парня?
А виновата в том, что Вильмко нерадиво относится к своим обязанностям, была моя мать. Отвергнув Вильмко, она в порядке компенсации пригласила его быть моим крестным. Может, мне еще надо сказать спасибо, что меня не назвали Вильмко, но, с другой стороны, я должен сказать спасибо за то, что этот крестный дал мне возможность познакомиться с пробуждающим мечты ароматом шипра.
Да, позвольте мне добавить еще несколько слов про тот стол, который мать заказала, уже когда мы жили в Босдоме. Когда она попросила каретника Шеставичу произвести на свет этот стол, ей виделся не стол, а столик, но все, что ни выходило из рук Шеставичи, казалось изготовленным по образцам эпохи звероящеров: вот и наш столик покоился на слоновых ногах, и, хотя мать называла его наш столик для дней рождения, это было очень мягко сказано, а назвала она его так потому, что, когда справляли день рождения кого-нибудь из детей, в центре этого столика всегда лежал крендель, покрытый сахарной глазурью, а посредине кренделя красовалась выпеченная из теста цифра — возраст, которого достиг новорожденный. А на каждом углу стояло по букету. Ах, какие букеты были в те времена, не букеты, а маленькие древесные кроны, пестрые кусты! Гвоздики, розы, незабудки, лакфиоли и резеда. С тех пор как лакфиоли и резеда вышли из моды, у меня больше не было настоящего дня рождения. О, эти ароматы, которые струились мне навстречу и нежно перевоплощали меня, когда утром торжественного дня я с полным правом входил в парадную горницу. От ароматов и красок начинало мерцать и переливаться большое зеркало и оконные стекла, они мерцали до тех пор, пока мне не бросалась в глаза коробка конфет и монета в пятьдесят пфеннигов — подарок от тети Маги. А за ними выступали на сцену молоток и клещи — подарок от дедушки, а под столешницей в ящике дожидались своего часа новые аспидные доски и книжечка о научном разведении кроликов.
К рождеству на столике каждый год укрепляли деревце со свечками, а один раз в день рождения матери этот столик предоставил свою поверхность в распоряжение некоего загадочного аппарата, о котором речь пойдет ниже.