Однако, узнав, как обходится Канита с маленькими мальчиками, я пришел к выводу, что он на досуге пересчитывает отрезанное его ножом и хранимое в парусиновом портфеле. Должно быть, Канита был все-таки не настоящий человек, его не мать родила, а выковал деревенский кузнец на своей наковальне. Его злило все, что ни делают дети, поскольку он их не понимал, поскольку сам он никогда не был ребенком.
(Ах, бедный жандарм Канита! Он был такой усердный служака, и именно за усердие его после войны пристрелил один грабитель. Но это уже другая история!)
Как-то раз сводная тетка Элиза, которая в очередной раз побывала со сводным дедом на конской ярмарке в Хочебуце, привезла мне оттуда маленькие очки, пенсне, в которых щеголяли тогда чиновники и ученые. Пенсне было с обычными оконными стеклами, детская игрушка, моей сестре тоже досталось такое. Мы с восторгом насадили их себе на нос, у Американки в трактире сели на скамью перед окном и стали глядеть на улицу, чтоб все прохожие увидели, что здесь сидят дети в очках, чтоб подивились на нас.
Но тут на шоссе показался Канита, и не успел он прислонить свой велосипед к веранде перед трактиром, как я уже сорвал с носа очки и отбросил их в сторону. Носить очки, думалось мне, — это право взрослых, а на детском носу очкам не место.
Я спасся бегством через заднюю дверь, я чуть не задохнулся на бегу, но зато ушел невредимым; уж верно, жандарм отхватил бы мне нос. Я дрожал всем телом, я побледнел, как покойник. А сестра заявилась домой и доложила: «Мама, Эзау выбросил свои новые очки». У нее они до сих пор красовались на маленьком носу, и выглядела она как недозрелая дама-патронесса.
Прежде чем упрекать мою превосходную мать за ошибки, допущенные ею в моем воспитании, я хочу выяснить, не запугивал ли я таким же манером своих сыновей, не совершал ли такие же ошибки, в гордыне своей полагая, будто воспитываю их как должно.
Выходит, жизнь в Серокамнице, где я провел самые ранние годы своего детства, тоже была далеко не рай? Или мне потому лишь вспомнились самые неприятные страницы этой жизни, что несдержанность отца и нечестное, на мой взгляд, поведение матери слишком меня огорчали? Разве не было и счастливых дней в моем серокамницком житье-бытье, разве не было оборотной стороны и у моих горестей?
Я вспоминаю тот день, когда меня овевал аромат тысяч цветущих ландышей, аромат, который умирает от попытки его описать, аромат, который подстрекал меня стать таким же ароматом и проникать в других людей. С могил на старом кладбище, что позади церкви, я срывал стебелек за стебельком, пока пук цветов не перестал вмещаться в мой кулак, и я помчался домой, желая с помощью цветов объяснить матери, что и сам хочу стать вот таким же ароматом.
И я вспоминаю тот отрезок своей серокамницкой поры, когда жил в Гродке у деда с бабкой, поскольку мать им на время меня уступила. Под городом была местность, носившая имя Парма, а уж откуда взялось там такое итальянское название, этого вам, пожалуй, не скажут даже краеведы. В Парме был трактир под вывеской Приют стрелка, а по этому названию сразу можно догадаться, что наша Парма находилась не столько в Италии, сколько в Пруссии.
В саду трактира, окутанные серо-желтым дымом плохих сигар военной поры, сражались любители ската, и сражения эти по накалу страстей ничем не отличались от довоенных. Участвовал в них и мой дедушка в бытность свою городским картежником. Порой дед с бабкой ездили туда по воскресеньям после обеда и брали меня с собой. Единым духом управившись с пирожным военного времени, я слонялся по живописной Парме, где была маленькая-премаленькая долина, по которой текла крошечная речушка. На отмели, именуемой бродом, деревенские жители черпали воду для скотины и для поливки, а я встретил там девочку-школьницу.
Она была смуглая, черноволосая, она босиком стояла в воде, набирала полный кувшин, а потом переливала из него воду в бочонок, который стоял на тележке. Так как я по своей привычке, сохранившейся у меня до сей поры, все пялился и пялился, девочка сама заговорила со мной, и доверчивость, с которой она подошла ко мне, привела к тому, что я немедля признал ее самой красивой девочкой из всех когда-либо мною встреченных. Это радостное и быстрое приятие людей, которые доверчиво идут мне навстречу и заводят со мной разговор, сохранилось у меня по сей день.
Девочка из пармского ручья спросила, как меня зовут, пришла в восторг от моего имени и начала играть со мной в прятки. Мы играли, мы искали друг дружку, и теряли друг дружку, и были счастливы, когда находили друг дружку, и обнимались на радостях, и снова понарошку огорчались, если не могли друг дружку найти.