«Все едино, что натворил Филе, уж на мой-то рожденный день он может меня проздравить или нет?» — такова точка зрения моей матери.
Из шести сыновей нашего соседа Ленигка один — мясник. Старики уступили ему в полное распоряжение одну из комнат родительского дома. Фрицко оборудовал ее железными крючьями и вешалками, прилавком, деревянными корытами и фарфоровыми досками, превратив таким образом в мясную лавку. Когда мать посылает меня за сосисками и я дожидаюсь, пока холодные тепленькие превратятся в теплые тепленькие, мне чудится, будто старая крестьянская горница во все свои четыре стены тоскует по былой душевности.
На том месте в саду, где старая Ленигкиха выращивала некогда анютины глазки, астры, левкои, лакфиоли и даже, представьте себе, розы, Фрицко поставил бойню. Красный цвет, который некогда высасывали из земли розы, сменился красным цветом крови, который теперь в свою очередь засасывает земля.
Для деревенских мальчишек считается делом чести присутствовать при том, как Ленигков сын забивает какую-нибудь скотину. Если я оказываюсь среди них, когда приходит весть о предстоящем забое, мне бывает очень трудно уклониться. А если я и уклоняюсь, меня потом целый день дразнят одноклассники. Они дразнят меня плакса-вакса, а кому же хочется слыть плаксой-ваксой, вот я, отчасти вынужденно, отчасти с любопытством, гляжу вместе со всеми, как телята со страхом в глазах (читаю я их мысли, что ли?) идут навстречу смерти. И еще я гляжу в серые, непроницаемые глаза козлят, когда им перерезают глотку, и еще я слышу предсмертное мычание старого загнанного вола из имения, мычание, которое должно означать: «Мы вас всех знаем как облупленных, мы это давно предвидели».
Голубей и кур, гусей и индюшек, коз и овец, кроликов и уток забивают на крестьянских дворах без всякой торжественности. Освежевав, их съедают. Но вот забой свиней считается праздником. В школе его приравнивают к смерти кого-нибудь из семейных. Школьникам, у кого дома справляют забой, заранее извиняют прогул, и не только потому, что на другой день Румпошу принесут пакет, содержимое которого приправлено политикой, ибо завернуто в «Меркише фольксштимме», но и просто так.
Когда кончает свои дни наша свинья, я никакого пакета для Румпоша не получаю. Мой отец — принципиальный противник таких пакетов. «Пущай Румпош к нам припожалует, мы его попотчуем вареной грудинкой, нам не жалко».
Когда свинью забивают с утра, присутствую не только я, но даже младшие братья. Забой свиньи есть нечто неизбежное, нечто столь же естественное, как людоедство у наших предков. А мы все как один людоеды, только моя мать совершает в такие дни первый шажок в сторону человечности: когда со двора доносится визг, она, забыв про свои мозоли, опускается на колени перед двуспальным супружеским ложем и прячет голову под одеяло.
С помощью инструмента, сильно смахивающего на коровий колокольчик, мясник бреет ошпаренную свинью. (Про барышника Зудлера люди говорят: он бегает как ошпаренный.) Запах ошпаренной шкуры тянется по двору, клубами переваливает через забор, и кто ни пройдет мимо, сразу догадается, что на этом дворе только-только лишили жизни свинью.
Лично мне забой у нас на дворе куда неприятнее, чем на Ленигковой бойне. Я чувствую себя как бы соучастником. Один раз я вообще удираю со двора и стремглав лечу к бабе Майке:
— Баб Майка, а как ты терпишь, когда забивают свинью?
— А я никак не терплю.
У моей двоюродной бабки вообще нет свиней. Она не ест мяса.
— Мало мене творогу да масла льняного?
Если кто страдает от бесчеловечного обращения со свиньями, а сам охоч до колбасы, тот просто лецимер, намекает Майка.
— Баб Майка, выходит, мне тоже надо есть один творог да льняное масло?
— Уж и не знаю, надо ли тебе, а вот я так должна.
Вот такой примерно ответ я получаю.
(Позднее в моей жизни будет такой период, когда я попытаюсь стать вегетарианцем, прежде всего дабы наглядно выразить свою любовь ко всему живому, ну и конечно, потому, что мои великие идеалы — Толстой и Рильке — были настоящими вегетарианцами. По наивности я в глубине души лелею мысль, отказавшись от мясной пищи, начать рано или поздно писать такие же книги, как и оба глубоко мной чтимых вегетарианца. Целых три года я не беру в рот мясного, но потом немецкие арийцы затевают свою войну, и я каждый день по двенадцать часов работаю в химических испарениях одной фабрики, а по вегетарианской карточке мне дают все меньше яиц, жиров, творогу и постного масла, и тогда я как дикий зверь принимаюсь за убоину, и на этой позиции остаюсь по сей день, и, стало быть, разглагольствуя тут перед вами о моем сочувствии к бедной скотине, я и есть самый настоящий лецимер, как много лет назад говорила баба Майка.)