Выбрать главу

Слово за слово, слово за слово, трудно установить, где причина, а где следствие и точно ли храпение моего отца пробудило в моей матери страсть приобщиться к выдуманной жизни выдуманных людей, которую принято называть чтением.

Мы с сестрой в Серокамнице отыскиваем места прежних игр. В придорожной канаве мы заводим старую игру под названием Из канавы прыг да скок, / Бежи к себе в домок. При этом мы замечаем, что канавы стали много мельче, чем в ту пору, когда наше гнездо было именно здесь.

Я спешу к кузне, чтобы повидаться там со своим дружком кузнецовым Хансом. Кузня заперта. Не доносится с наковальни веселый динь-динь-тирлиньлинь, но снятые с телег колеса, как и прежде, прислонясь к стене, ждут, когда на них набьют железные шины.

Я лечу на старое кладбище возле церкви, его до сих пор с полным основанием называют церковным двором. Я хочу, как и прежде, вдохнуть там аромат ландышей, но обнаруживаю только их кожистые листья. На дворе конец июня, ландыши уже отцвели. А мне хотелось бы всегда видеть их в цвету там, где я видел их однажды. В Босдоме я время от времени вспоминал об аромате ландышей и о чувствах, которые он во мне пробуждал. Он воплощал для меня серокамницкое счастье. Тогда я еще не понимал, что причина моей неудовлетворенности таилась не в Босдоме, а во мне самом и что мои воспоминания хотели остановить жизнь.

Появляются прежние товарищи по играм. Мы со всех ног бросаемся друг к другу — и словно натыкаемся на невидимую преграду, воздвигнутую временем, одну — с нашей стороны, другую — с их стороны. Мы нерешительно подходим друг к другу. Мы подросли и одеты не так, как прежде, и еще мы говорим на босдомском языке. А серокамницкие ребята, ясное дело, сохранили верность своему языку. Босдом и Серокамниц разбросаны по вересковой пустоши не так уж и далеко друг от друга, и все же повседневная речь в обоих селах различная. В Серокамнице слово «дотуда» детьми по крайней мере произносится как дотуль. «Я все бег и бег и доту ль добег». Тропинка вдоль задней стороны дворов называется в Серокамнице за огородой, о чем мы успели забыть. Зато у нас есть теперь другое, не менее важное место, под дубам, неизвестное серокамницким ребятам.

Они хотят играть в те игры, в которые и мы с ними когда-то играли, но мы держим себя словно великие просветители и новаторы, объездившие полсвета, мы желаем научить их чужим играм, которые, конечно же, не нравятся дружкам из Серокамница. Мы стали чужими друг другу, мы нынче босдомские углескребы, и поэтому серокаменцы не пускают нас влезть на большой валун перед церковью, на большой серый камень, давший название всему селу. Мы отвергнуты и только в эту минуту спохватываемся, что еще не поздоровались с бабушкой, с Американкой то есть.

Уже в прихожей мы слышим, как Американка стучит палкой об пол и дрожащим от ярости голосом обещает отцу убить его. «I kill you!» Она клянет моего отца, она принимает сторону матери, чему мать очень рада. Отец сидит в плетеном кресле на подушке из лоскутов, руки он сложил на коленях, голову опустил, взгляд упер в лоскутный коврик из тряпкоперерабатывательного периода нашей Американки. Поза, в которой сидит отец, напоминает мне фотографию военных времен из фобаховского журнала: Допрос пленного француза.

Но, может быть, скорбь отца не так ужасна, как рисует мне мое сострадание. Может, он просто насадил на лицо маску скорбящего и кротко выслушивает брань Американки, как выслушивает литургию человек, изображающий глубокое раскаяние в расчете услышать слова: «А теперь ступай и впредь не греши!»

А может, отец последний раз прокручивает в голове возможность вскочить, пойти к Ханке и сказать ей: «Я тебе унизил, а теперь я хочу тебе возвысить».

Может быть, очень может быть, но его внутренний протест не дает никаких внешних проявлений, тем более что и Американка, как и наш босдомский дедушка, грозит отцу потребовать назад заем, предоставленный ему, чтобы основать дело.

Нет, отец даже и не пробует выбраться из западни, в которую угодил. Лично я считаю, что он должен бы попытаться выбраться. Думается, в этом смысле у меня хотя бы на йоту больше сил, чем было у него. Я выбирался из ловушек, куда не раз попадал на своем веку, иногда ценой длительных усилий, но все равно выбирался и начинал все сначала, и веду себя так по сей день, а в настоящее время как раз занят тем, что разбиваю западню сознания.

Затем отец разрешает отконвоировать себя к Ханкиной матери. У старой фрау Хандрикен нет зубов, впалые щеки, в ответ на печальное известие, доставленное моими родителями, она начинает плакать. Отец говорит, что ему велено, и просит Хендрикшу не судить свою дочь слишком строго, вся вина-де лежит на нем, он совратил девушку, ну и вообще — и вообще, пусть она не судит свою дочь слишком строго.