Тому, кто надумал покупать лошадь, достаточно выразить свое намерение, пусть даже это произойдет во сне, оно непременно достигнет тех ушей, для которых предназначено. Мой отец выразил свое намерение в лавке. Он окрылен высокой честью быть избранным для распределения товаров недостаточного ассортимента и потому изъясняется, словно делопроизводитель при канцелярии ландрата:
— Нам перепоручено распределение товаров и предписаны лошадь и телега.
На исходе того же дня в сумерках возникает Блешка, торгующий по случаю лошадьми, и приводит к нам во двор лошадь. Это мерин, раздутый, будто лягушка перед тем, как метать икру; бабусенька-полторусенька может взглянуть поверх его спины, такова его величина, или, вернее, такой он маленький, и еще он кажется в сумерках серо-зеленым.
Посреди сумеречного двора торгуются отец и Блешка. Лодочка луны проплывает над гребнем крыши. В ольхе у пруда еще поет дрозд, и летучие мыши шныряют взад и вперед, будто киноптицы, на серо-голубом экране вечера. Блешка, краснобай и хвастун, держит мерина за веревку, и у того с треском вылетают из-под хвоста газы. Меринок сам пугается, отскакивает в сторону, ударяется о бочку с дождевой водой и снова выпускает газы. По звуку похоже на перестрелку в шахте. Мой брат Хайньяк тотчас дает лошадке прозвище Пердунок,но мать предлагает изменить его на Ветродуй.
Отец покупает лошадку. Из этого следует, что теперь нам требуется овес, сено, солома, упряжка и небольшая повозка, в какую запрягают волов. Все это постепенно доставляет тот же Блешка.
Отец и мать едут за распределительными товарамив Гродок.
Они проезжают мимо дедушкиного дома Насупротив мельницы нумер первый.Дедушка, известный дока по лошадиной части, осматривает мерина. Шумит вода у мельничной запруды. Дедушка продолжает осмотр.
— Ну, отец, что скажешь? — любопытствует мать.
— Большой прыти от его не жди, — отвечает дедушка.
Отец оскорблен в своих лучших чувствах.
Счастье еще, что мы вновь сподобились увидеть нашу мать живой и невредимой. Ей пришлось тринадцать километров подряд от самого города толкать тяжело груженную подводу, и это при ее не слишком выносливых ногах и при изящных ручках.
— Могла бы идтить рядом и нахлестывать лошадь, — оправдывается отец. — А я бы толкал.
Наша мать — и нахлестывать? Больную запальную лошадь? Нет и нет! Меринок потеет, бока у него ходят, словно кузнечные мехи; на них остаются роковые дорожки от пота.
Отец сбрасывает на землю основную тяжесть — бочку с селедкой. Он закатывает ее в придорожную канаву и накрывает травой. Теперь обеим, лошади и матери, будет чуть полегче.
Родители добираются домой за полночь. Отец бранится и клянется разорвать на куски хвастуна и обманщика Блешку. А мать прямо в платье валится на постель и засыпает.
На другой день отец едет за бочкой. Но селедки исчезли. В вершинах деревьев посвистывает ветер, пятьсот тринадцать селедок сгинули без следа!
Комиссия распределителей подает заявление на неизвестных злоумышленников, но селедки от этого не возвращаются. Вместе с бочкой они уплыли по вересковому морю лаузицкой пустоши.
А Блешка, которого отец намерен разорвать на куски, тоже исчез, и найти его невозможно. Пердуноквыглядит после поездки в город как облезлая русская гончая, но мне он начинает нравиться. На него легко сесть, у него не хватает сил, чтобы меня сбросить, и он несет меня шагом, куда я захочу. Я пускаю его на привязи объедать межи помещичьих полей, пока управляющий не прогоняет нас обоих.
Моя любовь к лошадям, по сути, моя ровесница — она родилась на свет вместе со мной. В Серокамнице на постоялом дворе у Американкиостанавливались лошадиные барышники. Я любил затесаться между ними. Уже трех лет от роду я разбирался в их торговом жаргоне. Я стоял между ними со своей игрушечной лошадкой, ростом примерно с кролика, и с кнутиком и просил разбитного коновала махнутьсясо мною, поменять мою белую лосадкуна его церного меринка.
— Махнуться? — переспросил коновал и, смеясь, глянул на меня, малолетнего торговца, сверху вниз.
— Махнемся бас на бас? — спросил я и тут впервые услышал смех Американки,тот колючий, громкий, издевательский смех, от которого лицо бабушки становилось лиловым, когда смех толчками продирался сквозь ее горло.
Когда я в нашей прежней халупе стоял у чердачного оконца на ящике с игрушками, мне был виден оттуда кусок проселочной дороги, что вела от Гродка в Силезию, и выгон, на котором деревенская улица обнималась с проселком, производя на свет зеленую лужайку. Я мог разглядывать лошадей, лошадей деревенских и выездных, лошадей господина фон Вюлиша из Лискау, крестьянских лошадей из Шёнехееде, лошадей с мельницы, лошадей из пивоварни, лошадей погребальных и рысаков, принадлежащих мясникам из Мускау и Гродка.
Мой сводный дед Юришка разъезжал на старом мышастом коньке, у которого, когда его запрягали, всякий раз ненадолго отказывали ноги. У конька был шпат, он, хромая, трюхал со двора, ну шпат и шпат — что с него взять, и так понятно, а дедушка шагал рядом с телегой и из сочувствия тоже хромал. Но в один прекрасный день все это ему надоело, и он провозгласил: «Нужно завести жеребенка!» Тогда смерть, сидевшая в дедушке, еще не достигла нужного размера. Лишь два года спустя она стала достаточно большая, как раз по дедушкиной мерке. Возможно, покупка жеребенка была для моего ворчливого деда, портного и трактирщика зараз, попыткой помолодеть рядом с жеребенком. Как бы то ни было, в один прекрасный день дед и тетя Эльза отправились на лошадиный торг в Хочебуц.
Много, ах как много часов простоял я на своем ящике, не сводя глаз с дороги, но лишь к середине второго дня на повороте дороги вылупились из дымки отдаления дед и тетка, а между ними трусил серый, похожий на ослика, жеребенок. Тут уж меня никто не смог бы удержать, я кубарем скатился по лестнице на улицу, навстречу покупателям.
Я никогда не перестану испытывать благодарность к своему ворчливому дедушке, который сразу догадался, что во мне происходит, протянул мне конец веревки и разрешил отвести усталого жеребенка в хлев.
Жеребенок-тяжеловоз стал моим товарищем. Я был при том, как с помощью керосина и креозота его избавляли от вшей, я его уговаривал и успокаивал, когда ему первый раз подрезали копыта. Мне разрешали чистить его скребницей, пока он не вырос так, что, даже вытянув руку, я не мог бы дотянуться до его холки; жеребенок рос быстрей, чем я, его конюх. Его стреноживали, и он трусил рядышком со старым конем, а мне разрешали пасти его на веревке вдоль межи. Мать боялась, как бы со мной чего не случилось. Дедушка, мамин отец, предостерегал: «Не обматывай конец вокруг руки! Вдруг этому рыжему ослу, — так он обзывал моего жеребенка, — что-то втемяшится в башку, он рванет и потащит тебя за собой».
— Вы никак ума решились, такой маненький робенок — и такой здоровенный одер, — негодовала бабусенька-полторусенька и сплевывала и ворожила, чтобы беда меня обошла, и все они почему-то не доверяли моему жеребенку.
Как-то раз, когда дедушка пахал на своем Серке, а я по обыкновению выпустил жеребенка на межу, тот вдруг сделал шаг и наступил левой передней ногой на мою правую ногу. Я стерпел боль. Острые роговые края копыта врезались в ногу. Если закричать, мне больше никогда не доверят жеребенка. Наконец он, на мгновение переместив всю тяжесть своего тела на мою правую ногу, шагнул вперед. Боль стала еще острей, но я так и не закричал. На подъеме ноги остались две кровавые промятины. Я присыпал их песком из кротового холмика, как однажды делал при мне мой дружок Юрий Стурук. Никто так и не узнал, где это я повредил ногу. Своим молчанием я лгал, я пал жертвой любви к лошадям.
Снова забредает в наши края барышник Блешка. Переговоры с помощью рукоприкладства происходят в пекарне. В отце уже скопились две подавленные вспышки гнева: гнев на Тауершу — это первый, на мельника — это второй, и, когда на них накладывается третий — гнев на Блешку, отец не выдерживает, он взрывается и, пригнувшись, грозно наступает на Блешку: