Густав работает подносчиком на фриденсрайнском стекольном заводе, он так называемый мальчик на побегушках, но считает себя вполне зрелым и совершеннолетним, а главное — великим добытчиком. Так неужто ему нельзя купить самую хорошую мандолину, какая только есть на белом свете, только потому, что его отец этого не желает? Он сует мне в карман свернутые трубочкой деньги, чтоб было чем расплатиться, когда придет посылка наложенным платежом.
И снова я каждый день, как и в ту пору, когда подторговывал оконными дребезгами и бомбами-вонючками, поджидаю сразу после обеда нашего почтальона. Я сижу на каменной ступеньке крыльца. Всевозможные мухи, толстые, как богатые крестьянки, и стройные, как барышни, ползают по мне и слизывают с моей кожи что им надо. Прозевать почтальона я не могу, ему наш дом все равно не миновать. На стене нашего дома между входной дверью и дверью в лавку висит общинный почтовый ящик синего цвета. В соседнем селе Гулитча находится сортировочное почтовое отделение. Там служит начальник отделения и два почтальона. Почтальоны работают посменно. Одного из них звать Юришка, он человек солидный и разводит кроликов. Едва завидев меня, он тотчас начинает про них говорить. На мой взгляд, он еще не далеко ушел в науке кролиководства. Своих кроликов он называет домашние зайцы.«Запомни, — наставляет он меня, — сама(так называют у нас крольчиху), как захочет окролиться, сразу бьет задним копытом, тут уж смекай: счас я сяду в гнездо».
Я наблюдаю за своими кроликами. Теория почтальона не подтверждается. Наша самабьет задними ногами, потому что хочет отогнать меня, зрителя, чтоб я не тронул ее детенышей. Но Юришка безмерно горд своим открытием, как псевдоученый — своей уязвимой гипотезой, вдобавок Юришка не вызывает у меня доверия потому, что называет крольчихины ноги задними копытами.
Другого почтальона звать Начко. Развозя почту, он заезжает в три трактира и попадает к нам уже заметно навеселе. У Начко тоже есть своя излюбленная тема. Он говорит так, как говорят в Нижнем Лаузице, но все-таки не на босдомский лад, и очень этим гордится.
— Чтоб ты знал, — говорит он, — я родом с финстервальдской стороны, у нас и говорят по-другому, и все там другое, лучшее, как у вас. Кабы не война, я б ни в жисть сюда не попал.
И Начкины присказки я тоже знаю наизусть. Постоянный репертуар обоих письмоносцев заставляет меня усомниться в полноценности взрослых людей. Один в подпитии, другой в трезвом виде каждый раз рассказывают одно и то же. Может, они сами ненормальные, а может, они воображают, будто с мальчиком школьного возраста надо разговаривать как с ненормальным?
И вот, наконец, приносят посылку. Я держу слово. Я ее не открываю. Вечером приходит Густав. Потрескивает не только оберточная бумага, потрескивает от торжественности вся комната. Инструмент под названием мандолина, изобретенный, наверное, где-нибудь в Италии, прибывает в Босдом и выскальзывает из картонной коробки, как младенец из материнского чрева. Живот у мандолины состоит из тридцати восьми частей. В комплект входят также: роговая пластиночка — медиатор, самоучитель игры на мандолине и свисток для настройки. И свой первый звук мандолина издает будто новорожденный младенец, но на этом сходство кончается. Когда младенец орет, его стараются утихомирить, а мы заставляем нашу мандолину издавать все более пронзительные звуки. Густав скребет роговой пластиночкой по струнам — взад-вперед, взад-вперед.
На заболоченном деревенском пруду обитают летом две-три стрекозы. От скуки они начинают кружить над нашими головами. Мы слышим, как свистят и звенят их крылья, мы отмахиваемся, поскольку не знаем, что у них на уме. Несколько месяцев назад Густав угодил в целый поток мандолинной музыки, натекавшей из какой-то беседки в Фриденсрайне. Маленький ансамбль мандолинистов проводил там репетицию. А напоминала эта музыка свист и звон от тысячи стрекозиных крыльев. Я подозреваю, что тяга Густава к мандолинной музыке объясняется его честолюбивым желанием воспроизвести звук, который издают стрекозиные крылья. Но вскоре мой друг меня посрамляет. Он начинает разучивать песню и проводит за разучиванием долгие часы у нас в детской. Дома Густав не показывается, домашним на него рассчитывать нечего.
Какое счастье, что у мандолины есть гриф, выложенный металлическими порожками, и что, если исправно водить пальцами в промежутке между двумя порожками, можно рассчитывать на возникновение чистого звука. Какой же капризный, какой плаксивый инструмент скрипка, если сравнить ее с мандолиной. Попав в руки новичка, она начинает квакать, она виляет между звуками, пока не сообразит, какой ей выбрать.
Пространство между двумя металлическими порожками называется лад.В самоучителе все лады пронумерованы. С помощью этих номеров Густав сперва очень медленно, а потом все быстрей наигрывает песню Сколько звездочек на небе…Песня, как выясняется, похожа на арифметическую задачу: один, потом два, потом четыре, пять, потом снова один, и, глядишь, мало-помалу получается песня. Это наблюдение внушает мне великолепную идею: я пишу на бумаге цифровую неразбериху из всех существующих цифр от единицы до десятки. При этом я глубоко убежден, что сработал новую песню, которую еще никто никогда не слышал, даже я сам — и то нет. В моей песне нет ни ладу, ни складу, я и сам вижу, зато это нечто новое и современное. «А люди пусть привыкают!» — требую я. Как нам известно, того же требует любой современный композитор.
Густав тем временем тренирует свои пальцы, делает их гибче, совершенствует свою игру и наяривает песню о звездочках в таком темпе, будто за ним гонятся сразу три собаки. Но без цифровых обозначений он беспомощен и беззвучен. Перед ним всегда должен лежать раскрытый самоучитель.
Мне это начинает надоедать. Я предлагаю Густаву исполнять ту же самую песню в ритме вальса и задаю такт, тихо похлопывая в ладоши. Выходит. Вот шагать в темпе марша оказывается для него потрудней, потому что Густав не может, маршируя, держать перед собой самоучитель. Приходится мне идти перед ним, пятясь задом, чтобы он видел цифры в самоучителе. Тут же выясняется, что Густав сам по себе не может выдерживать маршевый темп, что и маршевый темп ему тоже надо задавать. Для разучивания «Звездного марша» мы привлекаем в качестве подсобной силы Альфредко, брата Густава, чтобы он, пятясь задом, держал самоучитель, а я чтобы шел впереди маршевым шагом. Тут я вдруг постигаю высказывание босдомского флейтиста Липо Краутца: «Для маршевой музыки нужон свой талан».
Словом, маршировка требует слишком больших усилий. Мы решаем петь эту песню. Певцом буду я. Густав подпевать не может, ему нельзя отрывать взгляд от своих пальцев. Я один за другим исполняю все куплеты песни.
— Молодец, — хвалит Густав, — давай дальше.
Я удлиняю текст песни за счет куплетов собственного сочинения. Сколько птичек пронесется / По небесной синеве, / Сколько козочек пасется / В целом мире на траве.Я еще немало зверей вставляю в свою песню, но тут в саду у Заступайтов так громко окликают Густава, что не услышать это невозможно. Старый мельник осыпает его возвышенными прозвищами: «Треклятый парень, чертов приятель!» Густав, оказывается, должен выгребать навоз из хлева. Он прячет мандолину в коробку, разрешив мне, однако, время от времени доставать ее и упражняться в стрекозином шелесте. А самоучитель Густав прячет под куртку. Он явно намерен у себя дома завязать контакты (как нынче принято выражаться) со второй песней.
Какой там из меня хранитель мандолины! Не успел Густав уйти, как я уже достаю мандолину из коробки и без помощи самоучителя пытаюсь подобрать мелодию Славного товарища,а как только чувствую, что могу исполнить ее без сучка без задоринки, перехожу к Господу хвалу воспоем.Хорал получается сам собой.
Впрочем, мандолина — не первый инструмент, на котором я учился играть без всяких пособий. Первым была губная гармошка. Я играл на ней прищелкивая языком и через рупор, образованный моими ладонями, и тешил своей игрой не только себя самого.
Тут вмешивается одна история, к слову, так сказать, а кому не интересно, тот пусть перевернет страницу.