Выбрать главу

Тогда бабушка затихла и сосредоточенно штопала, втыкая почерневшую толстую иглу в носок, нанося новые и новые царапины деревянному грибу. Ее недоверие и равнодушие возмущали деда, он терял покой и бросался в атаку, таскал с балкона стопки фанерок, какие-то коробки и бруски. Потом неохотно и сбивчиво на кухне хрумала тупая ножовка, не поддаваясь на тихое подбадривание: «Давай, милая, не дури, еще три досочки, и отдохнем». Ближе к вечеру комнаты наполнились опилками, пылью, запахом керосина и светом, похожим на талый снег. Наконец, решительно вколов толстую штопальную иглу в очередной носок, бабушка вторглась в кухню и заунывно предложила: «Сворачивал бы ты эту пустяковину. Давай обедать». Она отчасти догадывалась, что недоверие, ворчание и в особенности роковое слово «пустяковина» необходимы. Они наполняют деда возмущением, лишают покоя, заставляют яростно пилить, чиркать фанерку огрызком простого карандаша. И дед с головой погружался в работу. Именно этого и добивалась бабушка, ей хотелось, чтобы он увлекся, резал, пилил, сновал по дому. Забывая дни, превращенные в серо-голубые больничные палаты с выгоревшими ситцевыми шторками, заслоняющими небо.

Карандаши ломались, рубанок кромсал, стамеска соскальзывала, молоток попадал по пальцу. Но тем не менее, отдельные доски, алюминиевые уголки, куски фанеры складывались, сбивались «гвоздочками», пока, наконец, черная швейная машинка не была встроена в фанерную тумбочку. Бабушка заглянула внутрь и пробормотала: «Какая прелесть!» Это и было высшей наградой, медалью за отвагу, ради которой дед сражался все это время с тупой пилой и ржавыми гнутыми гвоздями.

С тех пор, занявшись шитьем, можно было ненадолго уединиться, посидеть ко всем спиной. В низенькую дверку дед встроил три раскрывающихся веером фанерных ящика, чтобы разложить все мелочи, каждую – на свое место. Но в машинке всегда воцарялся беспорядок: катушки и ножницы менялись местами, нитки перепутывались, завязывались в узлы. Ленты и половинки молний переплетались и скручивались. Все это было необходимо. Потому что, когда дед снова оказывался в больнице, невозможно было одновременно раздумывать, поставили ли ему сегодня на ночь капельницу, и распутывать скрутившиеся в клубок обрывки пожелтевших кружев и бесхозные, растрепавшиеся на кончиках шнурки.

В самом верхнем ящичке, на расшатанных стержнях проживали катушки. Здесь заведовали две тучные бобины-бабины, черная и белая. Утыканные толстыми почерневшими иглами, они казались продавщицами колбас или служащими сберкассы. На их фоне терялись худенькие катушки разноцветных ниток, намотанных на коричневые картонные трубочки. Некоторые из них в самый неподходящий момент начинали мешаться под руками, падали на пол, вывихивая шаткий, облитый коричневым лаком стержень. Они катились, заставляя бабушку бросаться вдогонку, шарить под шкафом, протягивать руку, отвлекая ее от нарастающего беспокойства.

Защитив кривоватый указательный палец латунным наперстком, вооружившись очками, вдев с пятого раза в большую иглу белую нить, она начинала терпеливо рыться в ящичках. Сначала молча. Потом, обозлившись, поругивала беспорядок. Говорила: «Безобразие!» Обвиняла меня и деда в том, что мы сюда лазали, что после нас все «комом». И в этот момент она начисто забывала, что дед сейчас спит в темной палате, окно которой занавешено бледной ситцевой шторкой.

Был уже поздний вечер, звуки за окном смолкали, даже ветер, утомившись наигрывать в губную гармошку двери, улетал куда-то наверх и отлеживался на черной-пречерной лестничной клетке, возле квартиры Гали Песни. В тишине, крошечными стежками бабушка пришивала на уголки белья метки – небольшие ленточки с номерами, чтобы наволочка или пододеяльник не перепутались и не потерялись в ворохе чужих, принесенных со всех концов города. Потом она искала в ящичках ножницы. И где-то среди разрозненных молний, катушек, прорезиненных сантиметровых лент оставалась ее грусть, ее воспоминания, горечь от дней, превращенных в засушенные букеты зверобоя, в ватки с ржавыми точечками крови после укола. Ближе к полуночи бабушка поднималась с табуретки, немного рассеянная и успокоенная. Мы складывали простыни, пододеяльники, наволочки в большую красную сумку. Вечер оставался позади. Птица тревоги, так и не вырвавшись наружу, рассеивалась. И пронзительный звонок из больницы не вторгался в трепещущую, жужжащую тишину квартиры.

Утро обжигает холодком, черным вздохом подвала, бело-голубым ветром. Бабушка марширует чуть впереди, сжимая мою руку в своей – теплой и волевой. Она умело направляет, подтягивает и рулит, готовая к тому, что, замечтавшись, я решу пройтись по луже. Побегу за голубями. Или не замечу несущихся навстречу мальчишек на велосипедах. Бабушка легонько одергивает, шепча: «Хватит витать в облаках!» От этих волшебных слов, как самолет, выполнивший экстренную посадку на незнакомом поле, тут же превращаешься в тихую и послушную девочку, на весь оставшийся день. Раздумывать и засматриваться по сторонам некогда. Искать по кромке асфальта шарик – бесполезно. Потому что дорога в прачечную – это быстрая, целеустремленная прогулка сдавать белье, аккуратно уложенное в красную сумку. И получать взамен тяжелую связку упакованных в оберточную бумагу простыней, пододеяльников и наволочек, накрахмаленных и пропитанных едва уловимой цветочной отдушкой. Со стороны это напоминает торжественный поход «в город», на люди, принаряженной бабушки с внучкой. По пути возле каждого подъезда встречаются знакомые – бывшие больные из отделения, где царит бабушка, где она работает целыми днями и часто – по ночам. При встрече надо обязательно улыбнуться. Вкрадчиво и вежливо выдавить: «Здравствуйте», а не «здрасьте». Отвечать на вопросы надо громко, не глазея по сторонам, не плавая желтым березовым листочком на поверхности лужи, глядя в глаза, радуясь и оживляясь. И ни в коем случае не стоит засматриваться на сочный клочок неба, что отражается в пыльных, замутненных окнах тесного трикотажного магазинчика. А если вдруг сделаешь что-нибудь не так: забудешь поздороваться, отвернешься в сторону, заскучаешь, не расслышишь вопроса, весь оставшийся путь в прачечную придется выслушивать бабушкины нравоучения. Потому что жизнь – очень сложная штука, и ее надо уметь прожить. И все начинается с того, что в нужный момент ты улыбаешься, как радиоприемник прибавляешь громкость, говоришь «здравствуйте». И бойко отвечаешь на вопросы. Тогда добрые люди вокруг не решат, что ты похожа на своего деда, чудаковатого старичка с палкой-клюшкой, который шаркает по городу и собирает под кустами гаечки, мотки проволоки, ключики и железяки. А непременно надо доказать добрым людям, что у нас все слаженно, добротно, ничего не завалилось набок и никто не контужен.

Поэтому мы торжественно и чинно спешим в прачечную, скрывая за Какнивчемнебывалами, что на самом деле это побег от неизвестности, заставляющей снова и снова звонить в больницу. И очень часто в подобные дни из-за угла дома нам навстречу, что-то бормоча, запинаясь и пошатываясь, возникает старик с рюкзаком. Когда он неловко пролезает в дыру забора, у него за спиной позвякивает что-то тяжелое и увесистое. Дзыньк. Дзыньк. Но бабушка не дает хорошенечко расслышать заветный звук. Она сжимает запястье и строго бормочет на ухо: «Присмотрись». Указывая глазами в направлении потрепанных, волочащихся по асфальту брюк, бабушка с глубоким вздохом заключает: «Страшно. Если ты не хочешь превратиться в такое вот, ни в коем случае не растягивай рукава шерстяной кофты». – «И чтобы футболка торчала из-под куртки – тоже нельзя, да?» – «Обязательно всегда следи, чтобы ремешки сандалий были застегнуты, гольфы подтягивай. Кровать всегда заправляй. Мотай на ус! А обрезки цветной бумаги надо собирать с пола и выбрасывать в ведро. Но самое главное, запомни, что бы ни случилось, нельзя падать духом и сдаваться». – «Сдаваться врагу?» – «Да, сдаваться врагу. Борись и не поддавайся, даже когда руки опускаются. Потому что с этого все и начинается, слышишь? Ты смиряешься, закрываешь глаза и выпускаешь». – «Перекладину? Или руль самолета?» – «Да, и самолет летит сам по себе, сбивается с курса. А потом настает момент, когда может что-нибудь случиться. Нежелательное и непоправимое. И совсем скоро станет уже поздно. Потому что страшное уже началось. Мало ли, во что тебя задумала превратить жизнь, а ты сопротивляйся, перебарывай ее».

– Вся беда в том, – тихо и настойчиво внушает бабушка, – что когда человек сдается, выпускает руль и начинает превращаться во что-нибудь страшное, поначалу он ничего не чувствует. Окружающие начинают беспокоиться и говорят: «Одумайся! Что ты делаешь?! Куда тебя несет?!» Им со стороны виднее. Поэтому надо прислушиваться к тому, что говорят вокруг. – Крепко ухватив меня за запястье, она решительно направляется к остановке сквозь сизую прохладу раннего утра. Гордо, с достоинством расправив плечи, бабушка торопливо вышагивает в выходном желтом костюмчике и белых босоножках, нет да нет придирчиво и строго оглядывая меня. Командует подтянуть гольф. Требует застегнуть нижнюю пуговку рубашки. И бессмысленно объяснять ей, что потрепанные штаны старика, его перепутанные волосы, разодранная в нескольких местах куртка и даже птица-тик, которая норовит наброситься и украдкой клюнуть его, совершенно не важны. А главное – то, что позвякивает в рюкзаке. И когда старик, пошатываясь, перешагивает через цветники или машет рукой, отгоняя назойливую птицу, из рюкзака выпадает. Небольшое и увесистое. На тропинку. В траву. Пык.