На время кончились полевые работы. Степь пустовала без людей, лишь на огородах маячили цветные платки баб, половших картофель. По вечерам станица, любовно перевитая сумерками, дремала на высохшей земляной груди, разметав по окраинам зеленые косы садов. Перезвоны гармошек немо звенели в сиреневой тишине улиц и проулков. Розовые зори подолгу багровели за станицей, там, где урубом кончается степь и начинается пухлая синь неба. Подходил покос. Трава вымахала в пояс человеку. На остреньких головках пырея стали подсыхать ости, желтели и коробились листки, наливалась соком сурепка, в логах кучерявился конский щавель.
Яков Алексеевич раньше всех выкосил свою делянку, по ночам запрягал быков и уезжал от стана с Максимом за грань, на вольные земли станичного фонда. Тухли звезды, пепельно серело небо, зорю выбивал перепел; просыпаясь под арбой, Степка слышал как по росе цокотала косилка, выкашивая краденую траву.
Сена набрал Яков Алексеевич на две зимы. Хозяйственный человек он и знает, что на провесне, когда у бестягловых скотинка с голоду будет дохнуть, можно за беремя сена взять добрые деньги, а если денег нет, то и телушку-летошницу с база на свой баз перегнать. Вот поэтому-то Яков Алексеевич и вывершил прикладок вышиной в три косовых. Злые люди поговаривали, что и чужого сенца прихватил ночушкой Яков Алексеевич, но ведь непойманный — не вор, а так мало ли какую напраслину можно на человека взвалить…
В субботу затемно пришел Прохор Токин. Долго мялся возле дверей, крутил в руках затасканную зеленую буденовку, тоскливо и заискивающе улыбался. „Пришел быков у отца просить“, — подумал Степка. Сквозь изодранные мешочные штаны Прохора проглядывало дряблое тело, босые ноги точились кровью, в глубоких глазницах тускло, как угольки под золою, тлели слегка раскосые черные глаза. Взгляд их был злобно-голоден и умоляющ.
— Яков Алексеевич, выручи, ради христа! Отработаю.
— А што у тебя за беда? — спросил тот, не вставая с кровати.
— Быков бы мне на день… Сено перевезть. Завтра день праздничный… а я бы перевез… Разворуют сено-то!
— Быков не дам!
— Ради христа!
— Не проси, Прохор, не могу. Скатина мореная.
— Уважь, Яков Алексеевич. Сам знаешь, семья… чем коровенку зимовать буду? Бился-бился, не косил, а по былке выдергивал…
— Дай быков, отец! — вмешался Степка. Прохор метнул в его сторону благодарный взгляд, суетливо моргая глазами, уставился на Якова Алексеевича. Неожиданно Степка увидел, что колени у Прохора мелко подрагивают, а он, желая скрыть невольную дрожь, переступает с ноги на ногу, как лошадь, посаженная на передок; чувствуя приступ омерзительной тошноты, Степка побледнел, выкрикнул лающим голосом:
— Дай быков! Што жилы тянешь!..
Яков Алексеевич насупил брови.
— Ты мне не указ. А коли такой желанный, то езжай в праздник сено вози! Своих быков в чужие руки я не доверяю!
— И поеду.
— Ну, и езжай!
— Спасибочко, Яков Алексеевич! — выгнулся в поклоне Прохор.
— Спасибо — спасибом, а молотьба придет — на недельку приди, поработаешься.
— Приду.
— То-то, гляди!
В воскресенье, едва лишь засветлел рассвет, под окнами хат и хатенок загремели костыли квартальных. Яков Алексеевич встретил своего квартального возле крыльца.
— Ты чево спозаранку моташи́шься?
— Рассвенется, приходи в школу на собрание. — Квартальный развернул кисет и, слюнявя клочок газеты, невнятно пробурчал:
— Статист приехал посевы записывать… Для налогу. Вот какие дела… Прощевайте!
Пошел к калитке, на ходу чиркая спичкой, громыхая сыромятными чириками. Яков Алексеевич задумчиво помял бороду и, обращаясь к Максиму, гнавшему быков с водопоя, крикнул:
— Быков повремени давать Прохору. Нынче утром собрание вщет налога. Статист приехал. Пойдем обое со Степкой. Он комсамалист, может, ему какая скидка выйдет. Што же задарма он, што ли, обувку отцовскую бьет, по клубам шатается.
Максим бросил быков и торопливо подошел к отцу.
— Ты, гляди, на старости лет не сдури… Записывай замест двадцати десятин — шесть, либо семь.
— Нашел ково учить, — усмехнулся Яков Алексеевич.
За завтраком Яков Алексеевич небывало ласковым голосом сказал Степке:
— С Прохором поедешь за сеном на ночь, а зараз одевай праздничные шаровары и пойдем на собрание.
Степка промолчал. Позавтракал и, ни о чем не спрашивая, пошел с отцом. В школе народу, как колосу на десятине в урожайный год. Дошла очередь и до Якова Алексеевича. Позеленевший от табачного дыма статистик, глядя сквозь рыжую бороду, спросил:
— Сколько десятин посева?
Яков Алексеевич, помолчав, деловито прижмурил глаз:
— Жита две десятины, — на левой руке его палец пригнулся к ладони, — проса одна десятина, — согнулся другой растопыренный палец, — пашеницы четыре десятины…
Яков Алексеевич придавил третий палец и поднял глаза к потолку, словно что-то про себя подсчитывая. В толпе кто-то хихикнул, покрывая смех, кто-то густо кашлянул.
— Семь десятин? — спросил статистик, нервно постукивая карандашом.
— Семь, — твердо ответил Яков Алексеевич.
Степка, расчищая локтями дорогу, прорвался к столу.
— Товарищ! — голос у Степки суховато-хриплый, рвущийся.
— Товарищ статист, тут ошибка… Отец запамятовал…
— Как запамятовал? — бледнея, крикнул Яков Алексеевич.
— … Запамятовал еще один клин пшеницы… Всего двадцать десятин посеву.
В толпе глухо загудели, зашушукались. Из задних рядов несколько голосов сразу крикнули:
— Верна! Правильна! Брешет Яков… у нево три раза по семь будет!..
— Что же вы, гражданин, вводите нас в заблуждение? — вяло сморщился статистик.
— Кто его знает… враг попутал… верно, двадцать… Так точно… Вот, боже ты мой… Скажи на милось, запамятовал…
Губы у Якова Алексеевича растерянно вздрагивали, на посиневших щеках прыгали живчики. В комнате стояла неловкая тишина. Председатель что-то шепнул статистику на ухо, и тот красным карандашом зачеркнул цифру 7 и вверху жирно вывел — 20.
Степка забежал к Прохору и через сады, торопясь, дошли до дома.
— Ты, брат, поспешай, а то придет отец с собрания, быков ни чорта не даст!
Наскорях выкатили из-под навеса арбы, запрягли быков.
Максим с крыльца шумнул:
— Записали посев?
— Записали.
— Што же сделали тебе какую скидку?
Степка, не поняв вопроса, промолчал. Выехали за ворота. От площади к проулку почти рысью трусил Яков Алексеевич.
— Цоб!
Кнут заставил быков прибавить шагу. Две арбы с опущенными лестницами, мягко погромыхивая, потянулись в степь.
Возле ворот запыхавшийся Яков Алексеевич махал шапкой:
— Во-ро-чай-ся-я, — клочьями нес ветер осипший крик.
— Не оглядывайся! — крикнул Степка Прохору и приналег на кнут. Арбы спустились, как нырнули в яр, а от станицы от осанистого дома Якова Алексеевича все еще плыл тягучий рев:
— Вер-ни-и-ись, су-кин сы-ы-ы-н…
Затемно доехали до Прохоровых копен. Распрягли быков пустили их щипать огрехи на скошенной делянке. Наложили воза сеном и порешили ночевать в степи, а перед рассветом ехать домой.
Прохор, утоптав второй воз, там же свернулся клубком, поджал ноги и уснул. Степка прилег на земле. Накинув зипун от росы, лежал, глядя на бисерное небо, на темные фигуры быков, щипавших над логом нескошенную траву. Парная темь точила неведомые травяные запахи, огушительно звенели кузнечики, где-то в ярах тосковал сыч.
Неприметно, как Степка уснул…
Первым проснулся Прохор. Мешковато упал с воза, присел над землей, вглядываясь, не видно ли где быков. Темнота густая, фиолетовая, паутиной оплетала глаза. Над лугом курился туман. Дышло Большой Медведицы торчало, спускаясь на запад.