Федот Гуляев, отец Захара, слыл в деревне безбожником. И не потому, что не признавал бога, а потому, что утверждал: человек произошел не от бога, а от зверя. И зверем он останется во веки веков, хоть у него и не четыре ноги.
В подтверждение того, что человек — зверь, старик смертным боем бил всех своих близких за малейшую провинность, а то просто и так, чтоб знали силу его медвежьих лап.
Главу семьи люто ненавидели, но еще больше боялись. Рыкнет, бывало, старик на кого-нибудь — и немеет человек, рассудок теряет. Трех своих жен в гроб загнал
Федот Гуляев, в том числе и последнюю, мать Захара. Одного из сыновей вышвырнул зимой из избы за то, что нашел в его кармане горсть махры, другого прогнал за непослушание.
И никто не перечил.
В двадцать восьмом году нежданно-негаданно в деревню на лыжах пришел «красный комиссар», как окрестили красивого парня комсомольца из краевого центра. Пришел посмотреть на житье-бытье таежных людей, поговорить с ними о том, о сем, понюхать, каким воздухом они дышат. Несмотря на холодище — дело было зимой, — на «красном комиссаре» кожанка, кожаные перчатки, на ногах вместо валенок бурки, обшитые желтой кожей.
Сняв лыжи, постучал парень в первую избу — ни ответа, ни привета. Дым из трубы валит, а людей не видать. В тайгу ушли, что ли? Направился к другой избе. Ставни наглухо закрыты, внутри темень. Приблизился к забору — отшатнулся: собаки, как волки, морды из подворотни оскалили, захлебнулись лаем...
Остановился обескураженный комсомолец посреди улицы, снял перчатки, растер снегом руки. Попрыгал на одном месте, поколотил одну иззябшую ногу о другую. От Комлы потянуло ледяным ветром, поверху срывался иссиня-белый снег: начиналась поземка. И ночь скоро начнется. Может, с метелью. Вернуться в село, откуда вышел утром, — значит заночевать в тайге: до села добрых двадцать пять верст. Положеньице...
А из щелей меж ставен, приплюснув носы к заиндевелым стеклам, елозя по ним дремучими бородками, с ненавистью и со злорадством смотрели на парня мрачные кержаки. И не только смотрели.
В избе свояка Федота Гуляева:
— Гляди, гляди, пляшет. Комаринску. Топ-топ, топ-топ...
— Хи-хи-хи! Вот эт да! Веселитца комиссар. Даешь, Матвей, не жалей лаптей!
— Сопли, гля, вытират — мороз их выдавливат...
— Мороз вы-ыдавит. Не поглядит, што комиссар...
В избе свата Федота Гуляева:
— Бают люди, комиссары в свою веру всех хрестить будут...
— А кака вера у них? Они ж, бают, безбожники!
— Дура-а! У них бог, знашь, какой? Марксой называтца. И по учению их получатца так: человек произошел от червя и в червя должен возратица. В насекомое то есть. А потому как души у червя нету, то и в человеке ее нету... Как он там, комиссар? Прыгат?
— Пока прыгат, да уж не так резво... На руки дует вон, окоченели, поди.
— Тут окоченеть. Эт тебе не Москва, эт Сиби-ирь!..
У Прохора, брата Гуляева:
— Чего он прибег сюда, комиссар-то? Чего вынюхиват?
— На девок наших поглядеть захотел, поди. Там у них, в республике, про наших девок бают так: кержачки, мол, на медвежьем сале откормлены, пузы у них мягки, а титьки тверды... Вот и пришел попробовать. Свои-то худы, тошши, а тут...
— Не богохульствуй. Пальнуть бы в него с берданы, штоб не шлялись тут всякие. А потом в Комлу. И делу конец...
Захар Гуляев стоял у окна рядом с отцом, слышал, как тот горячо дышит на стекло — делает глазок.
— К нам идет! — вдруг крикнул Захар. — Слышь, батя, к нам комиссар идет!
— Вижу! — Отец даже не пошевелился. — Чево орешь-то?
Бросив лыжи посреди улицы, парень приближался к избе Федота Гуляева. Не дойдя двух-трех шагов до нее, остановился, посмотрел на трубу. Разрываемый ветром дым клочьями кидался по сторонам, метался над сугробами. В ноздри ударил запах горячего ржаного хлеба и домашнего тепла. Парень шагнул к окну, прильнул к оттаянному в стекле кружочку.
Старик не успел отойти, но отшатнулся, и парень увидел его бороду. Обрадовался, заулыбался. Постучал сведенными морозом пальцами.
— Впустите, люди добрые. Обогреться. Если надо — я уплачу.
Захар, взглянув на отца, как бы между прочим сказал:
— С Комлы сильно помело. Пурге быть. Сильной пурге...
Отец не ответил. Все так же стоял у окна, мрачный, угрюмый. Потом протянул руку к грязной, закопченной занавеске, задернул ее. Теперь мир, лежащий вне избы, был сам по себе, Федот Гуляев с семьей — сам по себе.
Старшая сестра Захара, Анисья, женщина злобная и нелюдимая, изрекла:
— Путей-дорог на земле много. И не все к нашей хате идут. Пускай божий странник шагает дальше...
Парень постучал еще раз, еще... Что-то крикнул, но порыв ветра отнес его слова к тайге. Тогда он стал на лыжи и медленно, в полной растерянности, пошел дальше. С сугроба на сугроб, от одной избы к другой. Пока не скрылся совсем.
Анисья сказала:
— Заваруха разыгрыватца не на шутку... Вышел бы, Захар, собак в будку загнал.
Захар, глядя на отца, тихо проговорил, словно вслух высказывая свою мысль:
— Человек он все ж, хоть и комиссар. Загнетца ить в такой одежинке. Может...
— Ничего не может! — рыкнул старик. — Не наша беда, коль и загнетца. Не мы ево сюда приглашали.
— Надо ль грех на душу брать? — сказал Захар. — Не звери ж мы...
— Ты что эт заскулил! — старик надвинулся на Захара, как глыба. И занес руку. — Будешь ишшо — пришибу!
Он ждал, что Захар сейчас увернется, затихнет, как мышь. Так было всегда, и так должно быть. Ничего, что ему, Федоту Гуляеву, уже под семьдесят и что порой он чувствует, как на глаза надвигается мутная пелена, а в ногах нет-нет да и появится дрожь. Ничего! Если надо будет, он и сейчас пойдет с рогатиной на медведя, как ходил, бывало, лет сорок назад. А уж разделаться с Захаром он сумеет в два счета. Да и посмеет ли собственный сын поднять руку на родного отца?
Захар стоял у стены, упершись спиной в почерневшее от времени и дыма бревно, и не спускал глаз с отца. Было что-то не совсем обычное в его взгляде. Страх, кажется, еще оставался, но это был уже не тот животный страх, что привык видеть старик в глазах всех, на кого поднимал руку. Захар чуть-чуть втянул голову в плечи, ожидая удара, одна бровь у него слегка дергалась, однако отец понял: это скорее от напряжения, чем от испуга. Почти не открывая рта, Захар глухо выдавил:
— Не тронь, батя.
На какую-то секунду отец оцепенел от неожиданности и гнева. Он и сам не знал, почему, но ему вдруг показалось, что Захар и тот человек, который недавно заглядывал в окно, чем-то похожи друг на друга. Не только молодостью, но и еще чем-то, чего он не мог уловить.
Пришибу! — снова рыкнул старик и ударил Захара по голове. — Не пикни!
Захар оттолкнулся от стены, шагнул навстречу отцу и совсем побелевшими губами прошептал:
— Не тронь, батя.
Старик опять ударил. И опять Захар сказал: «Не тронь, батя». А когда отец вновь занес руку над головой, Захар перехватил ее и медленно, бледнея от напряжения, опустил вниз. Чувствовал, как дрожит отец от распиравшей его злобы, и сам дрожал от нервного возбуждения. Впервые за тридцать лет своей жизни не покорился отцу, впервые взбунтовал. Зная крутой нрав старика и его привычку безраздельно властвовать в семье, ждал, внутренне холодея, что будет дальше. В темном углу, на лавке под образами, затаилась Анфиска, жена Захара. Глотала слезы, незаметно крестилась и про себя повторяла: «Осподи, пронеси... Осподи, пронеси...» Анисья внешне безучастно смотрела на разыгравшуюся сцену, но Захар был уверен, что сестра злорадствует и втайне надеется: если отец не пришибет брата, то уж наверняка вышвырнет его вместе с Анфиской из дому.
Как ни крепко Захар зажал руку старика в своей руке, тому все же удалось вырвать ее, и тогда он навалился на Захара всем своим крупным, тяжелым телом. И, прижав его к стене, дважды стукнул головой о бревно.
У Захара подкосились ноги, он медленно осел на пол. И почувствовал, как волосатые пальцы сжались на горле, как нечем стало дышать. Уже теряя сознание, увидел: Анфиска метнулась с лавки, по-кошачьи прыгнула на спину старика. Истошно закричала: «Не троньте-е!»