Выбрать главу

– Тут ты прав... Совесть мучит?

– Совесть? Не-е... Совесть дремлет. Я ей строго-настрого наказал: ты, говорю, чем недовольна – с Андрей Андреича спрашивай. Я при нем состою. Мясом-то как распорядимся?

– Сдадим в столовку. Зачем оно нам? – завинтив пробочку на фляжке, Ганин склонился над лосихой. – Велика ли картечина, а такую зверюгу свалила... Тут где-то теленок бегал – поискать надо.

Но разогнуться он не успел. Наскочивший Станеев рывком оторвал его от земли, завернул руку за спину и сломал бы, наверно, если б Толя не рубанул его по шее красной толстой ладонью. Очнувшись, Станеев сделал попытку подняться, но его, словно щенка, опрокинули навзничь.

– Поучить его, что ли? – лениво, сонно спрашивал Толя, приподнимая Станеева за шиворот. – Не возражаешь, парень?

– Ступай в кабину, – резко сказал ему Ганин и, выждав, когда Толя удалится, спросил: – Что это вы? Зачесались руки?

– Это вы – что! Кто вам позволил? – с ненавистью глядя в спокойное, красивое лицо, перечеркнутое длинными, неправдоподобно черными бровями, закричал Станеев. Он знал, что был прав, и это сознание правоты усиливало в нем чувство унижения, которое он только что испытал, будучи отвратительно, жестоко избитым.

– А мне и позволения не нужно. Я тут хозяин,– усмехнулся Ганин, поглаживая горбатый, припавший к верхней губе нос.

– Вы не хозяин! Вы бандит! – дрожащим от обиды и ярости голосом закричал Станеев и, наклонившись, тронул палевое брюхо лосихи.

– Ну зачем же так сильно? – холодно посмеялся Ганин, заломив длинную черную бровь. – У меня и лицензия есть, если уж на то пошло. А мясо я все равно сдаю государству.

– Че вы с ним рассусоливаете, Андрей Андреич? – крикнул ему Толя. – Дайте его на пару слов мне, и он сразу все поймет.

– Не нервничай, Толя. Тебе вредно нервничать, – дав знак Толе и летчикам, велел погрузить убитую лосиху в вертолет и, пока они тужились, затаскивая тяжелую тушу, с некоторым недоумением смотрел на Станеева. – Вам что, действительно жалко эту лосиху?

– Она, между прочим, самка... Теленка кормит...

– Теленка я уж потом заметил, – пробормотал Ганин, и нельзя сказать, чтоб в его голосе прозвучало раскаяние.

– Порядочек! – крикнул Толя, приглашая Ганина в вертолет. – Свою восьмерку я отработал. А вы как, Андрей Андреич?

Ганин не отозвался и, улетая, еще раз оглянулся на Станеева, словно хотел что-то понять.

Небо очистилось, стало сплошь синим. Высоко над головою кружил орлан, ниже сверлили воздух стаи стрижей, в камышах, сзывая утят, крякала утка. В кустах, снова отбившись от матери, в лосиные следы внюхивался волчонок. От цветка, который царапнул о его нос, шел угарный сильный запах. Волчонок обнюхал цветок и замотал головой. В голове зазвенело. Так звенит, когда мать наказывает слишком усердно. «Надо бежать отсюда, а то заметят!» – он выглянул из кустов, осмотрелся. Станеев с Бураном хлопотали над лосенком. Как и осенью, Станеев собрался было перенести Фильку в пригон, но за зиму лось отяжелел. Тогда, срубив пару молодых березок, Станеев сделал из них волокуши и, завалив Фильку, кряхтя, поволок его в корал.

Буран, видимо потрясенный поведением Станеева, без всякой нужды ходил следом, словно оберегал Фильку от новой неожиданной и неумной вспышки Станеева.

– Ну чего ты? Переживаешь? Ну сорвался... себя не помнил... – устроив лося на моховую подстилку, объяснялся с собакой Станеев. Буран холодновато отстранялся.

С ели на плечо Станееву спрыгнул бельчонок. Оскалив мелкие острые зубки, забил лапкой о лапку, требуя подачки.

– А, Ерофеич! Промялся, брат? – В кармане нашлось несколько орешков. Раскусив один, Станеев дал его бельчонку. Остальные ссыпал в кормушку. – Иди, питайся.

Весь мир, огромный и бесконечный, сейчас светился, пах, звенел, обрушив на Станеева все свои краски, звуки и запахи. Он был щедр, этот мир, и великодушен. Он с незапамятных времен кормил человека, учил и лелеял. Человек чаще всего платил ему за это почтительным сыновним уважением. Но иногда он забывался и зверел. Мир и это прощал человеку... все так же необидчиво светило солнце, переливалась серебристая волна в Курье, тонко и нежно звенели колокольцами лишайники, ерошились мхи, желтела морошка. Красиво, радостно начиналось утро. В душе Станеева разлилась грусть...

4

«Человек – клетка Вселенной...» – где-то записал себе на память Станеев. Потом понял, что умничает, что напускает ненужного туману, и забыл эту фразу, а вот сейчас она всплыла. «Если я клетка Вселенной, отчего я чувствую себя одиноким? Отчего никто во мне не нуждается?» – думал Станеев, сидя в избушке этой ночью. У порога на подстилке лежал Буран и выщелкивал блох. За окном шептал о вечности дождик, а может, о малом чем-то шептал, но когда ты один, то все вокруг кажется большим и таинственным, все отдалено, скрыто и непостижимо. Филька стонал и метался под крышей. Станеев каждый час выходил к нему, делал уколы, менял повязки, поддавал корму и наливал пойло. Филька пил одну студеную воду, а корм не брал и постанывал, охал совсем как человек. Ему, должно быть, не думалось о вечности, о бренности жизни. Жизнь трудная выпала, с людьми, без матери. Люди до времени обходились с ним ласково, а вот вчера ни за что ни про что вдруг выстрелили в упор и ранили. И тот же, кто ранил, ходит теперь, сам мается и не дает покоя Фильке. Ушел бы, заперся бы в своей избушке и не бередил горящие огнем раны. О-ох, больно-то как! Лосенок вытянул ноги, неудобно завалившись на бок, а не подломил их, как обычно, под себя. Теперь передние ноги ему не служили. Сам он служил двум своим искалеченным ногам, пристраивал их поудобней, лизал через марлю и чуял, как горячо и больно там, под окровавленной тряпкой. Станеев, в седьмой раз появившись, убрался наконец восвояси, оставив зверя наедине с его болью.