Выбрать главу

«Милая!» – снова и вслух повторил Станеев, погладив рукою низко опустившуюся замшелую крышу.

Из больничного окна, вернувшись после обхода в свой кабинет, выглянула Раиса и помахала рукой. Станеев не заметил ее. Постояв еще немного, сорвал кисточку персидской сирени и, опустив голову, направился к ретранслятору, подле которого бросил лодку. Этот день он тоже прожил напрасно, но не сожалел о нем, а спешил скрыться от всего, что видел, поразмыслить, как быть и стоит ли быть дальше.

Берег у острова кишел людьми, машинами, тракторами, звенел цепями, лебедками, кранами, сиял фарами, дымил поздними утренними кострами. Смиренная труженица река, робея перед напором цивилизации, с тихим шелестом откатывала усталые волны, терлась о бок полузатопленного сухогруза, жалуясь ему и людям на палубе на неисчислимые обиды. А сухогруз был мертв, а люди на палубе – бичи. Распечатав бутылку красного, они ошлепывали на себе комарье и спорили о смысле жизни.

– ...А шарик мудро устроен, – говорил один, мокроволосый, видимо, только что выкупавшийся, сгребая с широких, с мускулистых плеч мошкару. – Все на нем есть. Только брать надо умеючи. А уменья-то нам часто и не хватает.

– Я видел гравюру одну, – подхватил другой с добрыми щенячьими глазами, с растерянною на толстых губах улыбкой. – Художник младенца изобразил, который землю в руках держит. Уставился на нее, как на игрушку, и – держит. Забавно, а?

– Кконец света! – тряся редкими льняными волосами, сквозь которые просвечивала красная кожа, заикаясь, сказал третий бич и поправил очки. – Ффу ччерт! Вода набралась в ухо. – Вскочив, он поплясал на одной ножке, вытряхнул наконец воду, сел, разлил по складным стаканчикам вино и посоветовал: – Ппей-те, мыслители! Ппейте и не ффилософствуйте. Ффилософфия – штука заразная...

8

Напрела, напилась дождями земля, дала жизнь новым кустам и травам, а ее вывернули, опрокинули зеленью вниз, сдвинули в кучи вместе с обломанными пнями, с расщепленными деревьями и заставили умирать. Солнце, не оставлявшее землю без тепла, и здесь позаботилось: завялило сухожилья корней, лишенных еды и питья, высушило надторфяной бурый слой. Земля крошилась, тончала и переставала быть тем, чем была: земля становилась докучливым грунтом, который отвозили куда-нибудь подальше. А рядом с карьером, в обнаженных коричневых ямах, влажно парил торф, вскипали пузырьки газа, ковши экскаваторов вычерпывали это булькающее месиво кубометр за кубометром. Бульдозеры отпихивали в сторону, скучивали, экскаваторы погружали подсохшую землю в машины, а машины увозили груз туда, где строилась лежневка. Ее просто строили: кое-где подсыпали грунт, на него укладывали деревья, а чаще всего валили без подсыпки и продвигались вперед. Дорога, с которой связано понятие бесконечности и вечного движения, была здесь конечна и безобразна своей временной, скоропалительной сущностью. Через неделю-другую этот настил будет засосан болотом, сверху навалят других деревьев, и по ним с натужным урчанием пойдут машины, пока одна из них не ухнет где-нибудь вместе с куском дороги в вонючую непроглядную бездну. Потом, лет через пять-шесть, на месте лежневки проложат бетонку, устроят мосты, надолбы, обочины, наставят дорожных знаков, упреждающих надписей. Потом никто не поверит, что под бетоном, по которому с головоломной скоростью мчатся автобусы, нарядые легковушки, тонули вездеходы. Деревья и грунт к тому времени изопреют, сольются с нижним слоем и станут землей, а не строительным материалом. Между землей и бетоном простелют гравийно-песчаную подушку. Песка нет на Лебяжьем, и его завозят на баржах из Тарпа. Впрочем, есть неподалеку от больницы превосходный, крупный песок, но Ганин почему-то его не трогает. Геологи ищут на ближних подступах. Может, найдут. А пока плывет песок из Тарпа, желтеет по мере приближения и, попав на Лебяжий, становится чуть ли не золотым. Себестоимость его возрастает раза в четыре. Самоограбиловка получается.

Ффу, жарища! В УАЗике пыльно, душно. Велев остановиться, Ганин разделся и прямо с обрыва ввинтился в Курью. Его подхватило течением, на водовороте развернуло и понесло. «Так бы вот и плыть куда глаза глядят», – широко, вольно раскинув руки, Ганин лежал на спине и смотрел на чайку, которая парила над ним, тоже вольно раскинув крылья, белая, чистая, ничем не озабоченная аристократка. Ганин был ее отражением по ту сторону воды, жизни, плыл куда-то, большой, белотелый. Чайка спланировала к самой поверхности воды, как бы примеряя себя к человеку. Так и плыли они: один в реке, другая в небе, подразнивая друг друга. «Может, поменяемся?» – предложил Ганин. Птица взмыла и высоко, медленно вновь поплыла над человеком. И впрямь поменялся бы, взлетел бы, как она, если б мог обрести крылья.