Выбрать главу

Сам Истома, осыпанный серебряным куржаком, не мерзнет, ведет кладь голоруким, внутренний жар проступает на его костистых, туго натянутых щеках каленым румянцем. Станеев, светясь от удовольствия, носится, носится, ни дать ни взять – птенец в первом полете. Дело захватило его до каждой поринки, до последнего волоска, душа оттого ширится, сладостно ноет. Хорошо, ох хорошо! Только боязно, что свежее, сильное чувство может потерять новизну, приесться.

Нет-нет да и остановится кто-нибудь и заговорит. Вот Сима, проходившая с коромыслом, поставила на тропинке ведра.

– Железина-то эта к чему? – спросила, указывая на громоотвод, который прилаживал Станеев.

– Железина? – морозно захрустев бородой, расплылся в улыбке Истома. – А чтоб громовой стрелой тебя или еще кого не задело. Водицей-то угостишь? Ух, студена! Огонь – царь, да и водица – царица!

– Счастливый, видать, человек? – с тихой завистью проговорила Сима.

– Ага, пронзительно.

– Вот, вот, – задумалась Сима. – Слова у тебя и те по-праздничному выражены. Где находишь такие, с особинкой?

– Сами на язык падают.

– Мне вот не падают почему-то. Должно быть, рос ты на солнечной стороне.

– Я солнышко-то в душе держу. Ему там уютно, и мне тепло. Ничего, не ссоримся.

– Складно ведешь, не сбиваешься. Ну, трудитесь, мешать не стану, – словно испугавшись чего, заспешила Сима, подняла коромысло.

– Наведывайся, когда хмарь одолеет. Юра, Юра, будет метаться, сынок! – Истома размашисто ширкнул спичкой о заслонку, взял огня и разжег бересту. – Дай дровец сюда сухоньких! У-ух как залопотал! Весело заживут хозяева! Миру им, ладу им!

Огонек, лизнув осторожно еще не обсохшие стенки, ударился о заслонку, пышкнул и замотал теплыми крылышками, приплясывая на сосновых чурочках. Станееву от радости кричать хотелось.

«Вот оно, вот оно! Руками можно потрогать! Как просто!» – думал он и тянулся ладонями к неугомонному, к резвому чудышку, распустившему дивного оперения оранжевый хвост.

– Ай да умельцы! Аи да жрецы огненные! – перешагнув порог, забалаганил Водилов. – Вот это весомо! Это вещно! Так сказать, достойный вклад неутомимых тружеников! Не то что некие расплывчатые теорийки бичующих полуинтеллигентов. Не так ли, Серафима... Анисимовна, кажись?

– Смени пластинку, приятель! – с неохотой отрываясь от своих грез, холодно посоветовал Станеев.

– Можно, – уступчиво согласился Водилов. – Если бы на жизнь нажать, как на клавишу: раз, и завертелась на других оборотах...

– Нажми, долго ли? – усмехнулся Истома.

– Пробовал... – съехал на шепот Водилов, а губы все так же выводили улыбку. – Не получается. Погреться-то можно у вашего светила?

Отворачиваясь от жара, открыл заслонку, кинул несколько принесенных с собой картофелин.

– Чем не преисподняя? Туда их... туда! – приговаривал, бросая в печку картофель. – Куда же вы, Серафима Анисимовна? А я печенками хотел угостить...

Но Сима не стала дожидаться печенок и, запрягшись в коромысло, тотчас ушла, обернувшись у входа на Истому.

– Бабочка-то эта, Сима-то, одна, что ль, бедует?

– Одна покамест, – рассмеялся Водилов, ворочая угли клюкой. На острое усмехающееся лицо падали огненные блики, высвечивая злые старческие губы, чуткий, вытянутый книзу нос, запавшие холодные глаза, тем довершая его сходство с бабой-ягой. – Потому и томится. Эй, уважаемый! Это я тебе, почтеннейший созидатель печки! Куда мыслями воспарил? Приземлись, языки поточим.

Улетела тихая радость. Была или не было? Та же печь, лишь дров поубавилось. Тот же рукотворный огонь, но в золотом, в солнечном сиянии добавилось мясного, кровавого цвета. Угли постреливали. На них коробились черные тушки картофелин. Водилов выхватывал их, обжигаясь, разламывал.

– Ест, – удивленно пробормотал Истома. – Ты гляди-ка, ест...

– Разве я один ем? Все едят... – возразил Водилов.

– Все, да тебе-то, должно быть, не до еды, – как бы про себя сказал Истома и засобирался. – Пойду, Юра. А утром опять наведаюсь. Еще одну печурку выведем, тогда уж сам тут командуй.

– А может, переночуешь, Истома Игнатьич? Поздно уже, – встряхнулся Станеев, которому жаль было расставаться со стариком. Успел к нему привязаться. Если б тяжелые, как лемехи, ладони Истомины коснулись его головы, Станеев почувствовал бы себя счастливейшим из людей! «Пожалуйста, дед. Ну, пожалуйста!» – просили его светившиеся ожиданием глаза. Старик, словно внял невысказанной мольбе.

– Сын у меня... такой же вот дубок был, да сгинул, – тяжко вздохнул старик и, не желая нагружать ближних нелегкой ношей своей печали, вышел. Шуршание лыж за окном скоро затихло.

– Вы бы еще клювом о клюв потерлись! – перекатывая в ладонях горячие картофелины, с насмешкой говорил Водилов. А глаза его грустили.

– Замолчи! Эй! – с тихой яростью потребовал Станеев и хрустнул побелевшими казанками.

– А если мне не молчится? Если кричать хочется?

– Я не шучу, имей в виду, – придвинулся на полшага Станеев.

– Да ведь и я серьезно, – по-петушиному прыгнул Водилов и облизнулся, точно кот на сметану. Станеев увидал в его скоморошеском воплощении себя, отступил, выхватил из огня картофелину и напряженно рассмеялся. Злость, толкавшая его вперед, утихла. Наплывший на глаза лоб распрямился, вспухшие вены расслабились.

– Жаль, жаль... Я ждал, что ударишь... – сожалеюще причмокнул Водилов, разломил и кинул в рот дымящуюся половинку картофелины.

– Смотри, рассыплешься.

– Не знаю, может, и не рассыплюсь, – Водилов поднялся, отошел в угол и, уперевшись лбом в стену, стоял недвижно, пока Станеев не усадил его снова.

– Что случилось, Илья?

– Мать умерла... – Водилов подал измятое, влажное, видимо в слезах, письмо. Какая-то Марья Петровна, наверно соседка, писала, что мать умерла легко, совсем не мучилась. «Собралась в магазин и упала. Хотели дать тебе телеграмму, да адрес долго найти не могли. Схоронили подружку мою, как положено. Квартира стоит закрытая. Приезжай и распорядись ей сам».

– Поедешь?

– Нет. Нет, не поеду. Не к кому.

– А отец?

– Отец нас бросил... Нет у меня отца...