Всю жизнь благодарен я Реденсу и Вихману ещё и за то, что они заботились и о пашем внешнем виде, и о нашем языке, делали внушения своим сотрудникам, которые пользовались блатным жаргоном.
— Знать жаргон надо, — учил Реденс, — но пользоваться им при допросе — значит ставить себя на одну доску с преступником.
Расскажу ещё об одном эпизоде тех лет.
Ходил хлопотать ко мне за нескольких случайно задержанных студентов высокий, темноволосый молодой человек с ясными глазами. Он горячо доказывал, что головой ручается за своих друзей. И приходилось мне поднимать их дела, идти к следователям. Я забыл об этом «ходатае» и никогда бы не вспомнил, если бы через три с половиной десятилетия в коридоре Академии наук не остановил меня всемирно известный учёный.
— Иван Дмитриевич, помните ли вы, как но моей просьбе из тюрьмы студентов выпускали?! — спросил он и засмеялся.
Это был Игорь Васильевич Курчатов.
По долгу службы я много раз встречался с руководителями обкома партии и Крымского ревкома, докладывал им о проведённых операциях, получал указания. Председателем ревкома был Бела Кун, с которым я познакомился ещё в Харькове. Часто видел я члена президиума обкома партии Дмитрия Ильича Ульянова. Дмитрий Ильич Ульянов был тогда начальником курортов Крыма.
Бывали недели, когда я не замечал суток, как и мои товарищи по работе, и глубоким вечером вспоминал, что не успел позавтракать. Однажды мне пришлось возглавить отряд моряков-чекистов, и мы дня три гонялись верхом на лошадях по лесам Крыма за бандой «зелёных». Каких же только банд и антисоветских группировок не было в Крыму 1921 года! Они терроризировали население, совершали налёты на города и посёлки, срывали мероприятия Советской власти.
К весне 1921 года контрреволюционные банды в большинстве своём были разгромлены. Крымский ревком и обком партии ко дню 1 Мая 1921 года объявили широкую политическую амнистию всем, кто скрывался от Советской власти. Многие бывшие белогвардейцы сдали оружие.
Завершили же разгром банд мы летом 1921 года. И я с удвоенной энергией взялся за работу, но быстро попал в больницу. Приговор врачей был: полное истощение нервной системы. Отлежал я в больнице положенный срок и пошёл к Реденсу, уезжавшему в Харьков:
— Не считайте меня дезертиром, но я больше не могу работать комендантом ЧК. Переведите меня куда угодно.
Реденс промолчал. Это было обнадёживающим признаком: он не любил обещать. Если что — сразу отказывал.
Вскоре мне пришёл вызов в Харьков, тогдашнюю столицу Украины, — работать военным комендантом Украинского ЦИК. Председателем ЦИК был Григорий Иванович Петровский.
Сборы были молниеносными. Взял я с собой младшего брата Сашу. На двоих у нас было две смены белья, буханка хлеба да кусок сала на дорогу.
Так я оказался в Харькове, столкнулся с новой работой, тоже комендантской. От меня требовалось одно: добиться того, чтобы сотрудникам ЦИК были созданы все условия для работы, чтобы ничто, ни одна мелочь не отвлекала их от выполнения служебных обязанностей. Я крутился с утра до вечера, но услышу, бывало, доброе слово от Григория Ивановича Петровского — и усталость как рукой снимало.
Комендантом я пробыл недолго, пришло предписание ЦК партии: моряков-коммунистов немедленно направить в Петроград на подавление кронштадтского мятежа.
Этой высокой чести был удостоен и я. Наша группа быстро выехала в город на Неве. И всё же мы опоздали, мятеж был ликвидирован до нашего приезда.
В Петрограде я повстречался со старым знакомым по Очакову и Николаеву — Иваном Сладковым — комиссаром военно-морских сил, комендантом Очаковской крепости. Когда-то мы воевали вместе. Он пригласил меня на работу и, поскольку я сразу согласился, взял с собой в инспекторскую поездку. Я опять окунулся в родную стихию, с июля 1921 по март 1922 года работал секретарём Реввоенсовета Черноморского флота.
В апреле 1922 года меня перевели в Москву комиссаром Административного управления Главмортеххозупра.
В следующем году я демобилизовался и перешёл на работу в систему Народного комиссариата почт и телеграфов (сокращённо Наркомпочтеля) — управляющим делами и начальником Центрального управления военизированной охраны.
Жили мы на Тверском подворье в одной комнате большой коммунальной квартиры. Галя, моя жена, относилась с редкостным спокойствием к житейским неурядицам. Она выглядела маленькой, хрупкой, беззащитной, а в жизни оказалась сильной, выносливой, неприхотливой. И никогда никому не завидовала.
К жизни в Москве мы привыкли не сразу. В Севастополе я знал всех жителей Корабельной стороны, а ведь была она не маленькая. В Москве же никого в своём доме, кроме соседей по квартире, конечно. А уж о соседнем доме и речи нет.
Наше окружение состояло из людей непритязательных, культа вещей тогда не существовало и в помине. Не считалось зазорным прийти на работу в залатанных брюках — лишь бы они были чистые. А в Наркомпочтеле комсомольцы вели атаку на галстуки: буржуазный пережиток! Тех, кто их носил, прорабатывали на собраниях. Нарком Смирнов летом ходил на работу в белых парусиновых туфлях, начищенных зубным порошком. У него был видавший виды потёртый портфель. И была в этой простоте своя великая правда.
Работая в Наркомате почт и телеграфов, я фактически связи с ЧК не порывал. Мне приходилось много ездить (побывал даже в далёкой Кушке, где тогда злобствовали басмачи), проверять, как организована охрана почтовых отделений, особенно же сейфов. Это сейчас «медвежатники» вывелись, а тогда их было немало, они наносили ощутимый ущерб, шли и на «мокрые» дела, убивая сторожей, забирая их оружие.
Снова и снова, разбирая очередное сложное дело, вспоминал я слова М. В. Фрунзе о необходимости бдительности, воздавая должное его прозорливости. И как-то даже не задумывался, что шла охота и на меня. Стреляли. Но, как сказал один журналист, «Папанин родился в рубашке».
НАЧАЛО ПОЛЯРНОГО ПУТИ
В сентябре 1925 года мы с Галиной были очень далеко от Москвы, в Сибири. Разговоры об этой экспедиции начались ещё летом, когда зашла речь о необходимости построить на Алдане, в Якутии, мощную, по тем временам конечно, радиостанцию. Меня назначили заместителем начальника строительства, и мы двинулись в путь. До Иркутска поездом, затем поездом же до Невера. А потом ещё тысячу километров одолели на лошадях.
Ехал наш небольшой, снабжённый деньгами и оружием отряд без особых приключений, хотя время было неспокойное: и от бандитов приходилось отстреливаться, и в реке чуть не утонули. Добрались до места еле живыми: стояли трескучие морозы, и наголодались мы порядочно. Во время одной из перестрелок я выронил документы, о чём жалел всю жизнь. Удостоверение личности я восстановил, но вот удостоверение рабкора «Правды», подписанное Марией Ильиничной Ульяновой, утратил безвозвратно.
За год работы в Якутии я и не заметил, как из жителя юга превратился в убеждённого северянина. Север — совершенно особая страна, забирает человека без остатка. Север завораживает. Ослепительно белые снега, безграничные просторы. Буйная короткая весна, светлые ночи. Непуганый мир животных и птиц. А уж охота была — лучше и не вообразить.
Выйдешь утром — краски чистые и ясные. Позднее я увидел такие на картинах Рериха и Рокуэлла Кента.
В далёком маленьком городке Томмот мы должны были построить дуговую, длинноволновую радиостанцию.
Томмот расположен на берегу Алдана. В те времена до ближайших приисков было 90 километров, до крупного города — вся тысяча.
Начальником экспедиции был Пётр Алексеевич Остряков, специалист своего дела, человек внимательный и суровый. Ранее он работал с Владимиром Дмитриевичем Бонч-Бруевичем. Позднее будет строить телебашню на Шаболовке.
Я был заместителем «по практическим делам», потому что монтировать радиотехнику, естественно, не мог, но получил задание сделать все для того, чтобы станция вступила в строй в намеченные сроки. Сроки строительства мы сократили почти вдвое, но для этого пришлось всей экспедиции работать, не жалея сил и времени.
Когда я сегодня вспоминаю эту свою первую поездку в суровые северные края, все видится далёким сном. Очень уж изменились и люди и обстоятельства.