— Я танцую, Один. Просто не с вами.
Тот не изменился в лице, но Эдварда окатило недовольством, холодным и колким, и принесло с собой мысль, что он чего-то не понимает.
Но времени разбираться не осталось: сам образ Одина смыло волной, когда Эдвард положил руку Хелене на талию. Первые ноты. Первые движения. Их понесло течением, увлекло за всеми, и реальность замелькала, закружилась, но совсем ненадолго.
— Это странно, — тихо сказала Хелена, сосредотачивая мир на себе.
— Что странно?
Она подняла глаза, недолго смотрела ему в лицо, а потом перевела взгляд на их руки. И, казалось бы, ничего особенного: все держались за руки, это этикет, это неотъемлемая часть танца — и Эдвард всё равно хотел бы вечно держать её ладонь.
— То, как вы встречаете меня в тёмных коридорах не в самые лучшие моменты, а потом… умудряетесь сделать всё немного лучше.
— Я мог бы сказать, что это моя суперспособность! — Эдвард беззвучно рассмеялся. — У меня, кстати, есть ещё одна. Я ведь отлично танцую, и вы тоже. Может, это что-то значит?
Хелена вскинула голову, подняла подбородок, рассматривая его оценивающе, но не смущающе или оскорбительно, как умела, а будто подначивающе.
— Я люблю, когда люди говорят прямо, сэр Керрелл, — заметила она.
Дыхание перехватило на мгновение. Эдвард заговорщически прищурился и прикусил щёку изнутри: ему очень хотелось испытать удачу, которая улыбалась ему здесь и сейчас. Он уже сделал это однажды — рискнул всем и не пожалел.
Потому что только один мог получить приз.
Ещё один поворот в танце, резкая фигура — и, словно от неожиданности, Хелена сжала его ладонь сильнее, едва заметно, и Эдвард не подал виду, но сердце ёкнуло. Он не мог оторвать взгляд от её лица, когда её губы изгибались в очень сдержанной, будто нежеланной, но всё же улыбке; когда она опускала или отводила глаза, взмахивала ресницами или встряхивала головой, отчего сверкающие подвески путались и терялись в прядях её длинных распущенных волос, — в эти моменты ему не хотелось молчать, а чего хотелось — он не понимал. Только видеть её лицо так близко и ловить искры в её глазах.
— Так чего вы хотите, сэр Керрелл? — переспросила Хелена, и он сказал, не раздумывая:
— Я хочу все ваши танцы сегодня.
Хелена распахнула глаза от такой наглости — и не ответила.
Музыка пошла на спад. Зазвучали последние ноты, глубокие поклоны и реверансы возвестили, что настало время короткой передышки, когда можно было сменить партнёра, договориться о других танцах — или уйти отдыхать. И именно тогда, когда Эдвард перестал ждать и надеяться хоть на какой-то ответ, Хелена заглянула ему в лицо и тихо произнесла:
— Договорились, сэр Керрелл. Вы точно не худший вариант.
Весь вечер Один наблюдал за Хеленой. В нём клокотала злость, и неконтролируемая древняя магия расходилась волнами, отпугивая людей. Не один бокал лопнул в его руке, и стёкла за спиной испуганно трещали. Он знал, что Хелена не считает Эдварда Керрелла ни другом, ни угрозой, и тот слишком очевидно был захвачен чарами её улыбки, игры её глаз и движений, всеми выверенными фразами, смешками и выражениями лица, чтобы думать наперёд. Но Один думал, и не только он.
Элиад Керрелл проводил вечер в одной из игровых комнат, где карты и бильярд маскировали политические беседы, формировали новые союзы и решали некоторые мелкие проблемы. В этот игровой зал не пускали посторонних: сунешься — тебя выставят, каким бы высоким ни был твой статус. Но были и исключения: тенями, не ввязываясь в беседы, не смея глядеть на столы, туда могли проникнуть информаторы. Один из таких, едва ли кем-то замеченный, потому что на посыльных не принято было обращать внимание, подошёл к Элиаду, шепнул на ухо — и теперь король Пироса стоял в дверях бального зала и заинтересованно следил за своим младшим сыном и его неожиданной партнёршей.
И у него уже созрел план.
Была ночь, когда перестали объявлять танцы и музыка заиграла тише, уже не резво, но ещё не заунывно. Усталые гости разбредались по подготовленным для них спальням: на утро намечался лёгкий пикник, чтобы проводить лето. Эдвард и Хелена вышли на балкон.
Фурора, какой она помнила с бала полтора года назад, они не произвели. Тогда всё сплелось слишком идеально: и его обаяние, и негативный настрой общества, и её абсолютная разбитость, злое желание что-то доказать, поразить и заставить — каким угодно образом — смотреть на себя как на что-то важное, стоящее, — всё сплелось и взорвалось. Сейчас взрываться было нечему, она стала спокойнее, и общество остыло — какой смысл обсуждать того, кто хотел, чтобы о нём говорили, и не важно что? Но разговоры поползли. Потянулись заинтересованные, подозрительные взгляды. Всё происходило тихо, но так загадочно — и чарующе приятно в своей тишине.