Но теперь он плохо понимал, на каком свете находится.
Зайдя в комнату роженицы, ведьма тут же принялась готовить свое зелье. Пока оно закипало, Никлаус привязал запястья жены к железным стойкам изголовья кровати, разведенные ступни — к стойкам в изножье, чтобы во время операции Мери не шевелилась.
— Дай кожу! — потребовала Мери.
Никлаус понял. Мери не потеряла гордости, она не хотела кричать. Что ж, всего-то и надо — отрезать кусочек ремня, вымочить в виски и сунуть ей в рот…
Однако движение ведьмы, рассекшей наточенным лезвием лобок, оказалось настолько ловким, а облегчение наступило настолько быстро, что роженице не пришлось впиваться зубами в этот кусок кожи. Как и Мери-старшая, Энн-Мери, вырванная из утробы матери, даже не пикнула. Мери подумала, что ребенок мертв. И ощутила, что сама умирает. И была мертвой, пока ее дочка не ожила.
Колдунья вернулась к ней, вооруженная половником с кипящей жидкостью, и щедро плеснула этой жидкостью на рану. На этот раз Мери выгнулась дугой, глаза ее закатились. Теперь уже Никлаус не смог ничего с собой поделать: ему мерещилось худшее. Он, потерявший стольких друзей на поле брани, презиравший смерть и не раз бросавший ей вызов, рискуя напропалую, испугался. Испугался, как дитя.
И прижал дрожащие пальцы к яремной вене жены. Ведьма продолжала странным своим способом очищать развороченный живот Мери, а Никлаус пытался нащупать пульс. Нащупал, немного успокоился: пульс был редкий и слабый, но сравнительно ровный. Мери Рид просто потеряла сознание.
Удалив послед, старуха зашила живот и наконец засунула между ног Мери странного вида и очень вонючий глиняный шар. А потом перекрестила пациентку и успокоила Никлауса, похлопав его по руке и одарив улыбкой.
— Спасибо! — прошептал он. — Ох, какое же спасибо!
Он с пылом пожал высохшую руку, ему казалось, что эта беззубая старуха — верный друг, что ведьма эта, которой все боятся, начисто лишена какого бы то ни было коварства, что нет у нее задних мыслей, а есть только одно желание, одна потребность — облегчить судьбу ближнего, успокоить его… В сердце своем он поклялся сделать все, чтобы, в свою очередь, облегчить участь лесной ведуньи, отправляя ей каждый день столько еды и вина, сколько ей нужно для осуществления своей миссии в этом мире.
Колдунья, казалось, прочитала его мысли, во всяком случае, во взгляде ее засветилась признательность. Она подошла к Милии, взяла у той из рук Энн-Мери и приложила малышку к материнской груди, уже набухшей от прибывающего молока. Девочка тут же поняла, что от нее требуется, и, причмокивая, начала жадно сосать.
Положенный на рану Мери компресс из торфа довершил лечение, и ведьма сделала Никлаусу знак — пора, мол, перевязывать. Он поспешил выполнить безмолвный приказ. Знахарка, поклевывая принесенное Фридой яблоко, проследила за тем, чтобы все сделали как надо, потом собрала свои причиндалы и собралась уходить, отказавшись от денег, которые ей были протянуты, но с удовольствием приняв корзину с провизией.
Фрида запрягла в повозку лошадь и отвезла знахарку в лес, а в таверне «Три подковы» началась, наконец, ночь, долгая, очень долгая ночь.
Мери до рассвета металась между бредом и сном.
Никлаус стоял на коленях у кровати, положив голову на влажные от пота простыни, вдыхая запах крови и жженной плоти, знакомый ему по битвам прошлых лет, но совсем новый теперь, когда закончилась эта последняя, выпавшая ему на долю. Время от времени, повинуясь непонятному ему самому инстинкту, он то подносил Энн-Мери к груди матери, то подсовывал той под бочок, следя только за одним: чтобы между двумя самыми дорогими ему сейчас на свете существами ни на секунду не прерывался телесный контакт — словно именно это могло спасти обеих.
— В последний раз, Мери, — клялся он шепотом. — Больше никогда, никогда! У нас больше не будет детей. Я никогда ничего не сделаю против твоей воли. Чего бы мне это ни стоило. Только живи, любовь моя, живи, прошу тебя, живи, я ведь сам и дня без тебя не протяну…