Фимка обнимает Филиппа за шею голой смуглой рукой, прижимает к высокой груди его лохматую голову, сыплет ласковым смешком:
— А ты не сердись. Разве я неволю?.. У тебя в доме жених помоложе найдется.
— За Яшку х-хочешь?! — поражается Филипп. — Ну, ну, куда берешь! И думаешь — славы меньше будет? П-парень на вдове… Не чисто, скажут.
— И пусть скажут. А мы им ответим: любовь всякая случается. Ты уж признайся, — самому обидно расставаться. Дурачок ты мой с бородкой, — не чужому отдаешь, сыну родному. — Фимка склоняется к его лицу, игриво треплет бороду: — И-их ты! Я ведь и в невестках тебя не забуду.
Филипп разнимает кольцо ее рук, ему душно.
— Пусти! Ох, не х-хорошо… Куда же это я попал?.. Ей — и с молодым, и со мной, и х-хозяйкой в доме быть… К-кошка черная, волчица!
Фимка отстраняется от него, сурово говорит:
— Мне обо всем лучше знать. Не принуждаю ни к тому, ни к другому. Как хочешь! Если тебе стыд твой дешево стоит, давай разойдемся. Тогда уж стыдить буду.
Они молча пьют чай, каждый погруженный в свои думы: один — подавленный несчастьем и готовый уже горько примириться с ним, другая — кроткая, но уверенная в своем выигрыше.
— Ночевать останешься или домой пойдешь? — нарушает Фимка молчание.
— До первых петухов у тебя подремлю, а там Григорий придет, постучит.
Фимка потягивается, начинает стелить постель.
— Чего-то не нравится мне твой Григорий…
— Он — в-верный человек, я за ним, как за каменной стеной.
— Боюсь я его, — вздрагивает Фимка, — тихий да сонный. Он, по-моему, впросонках человека убил.
Привернув лампу, Фимка раздевается. Жадно горящим глазом Филипп следит за каждым ее движением. Она аккуратно складывает на лавку одежду, приговаривает:
— Ох, Филипп! Ну и Филипп же!
Вьюга за окнами унялась. В горнице притаился тихий полумрак. Робко теплится красноватый привернутый язычок лампы. На потолке, к светлому пятну, собрались в кружок тараканы, о чем-то шепчутся, поводя усами.
В полночь у окна слышится осторожный шорох по снегу.
Фимка торопливо вскакивает и чутко прислушивается, откинув с глаз волосы. Кто-то с тихим скрипом отворяет ставень. Фимка тревожно припадает лицом к схваченному инеем стеклу. За окном морозная лунная ночь. Выше завалинки намело белый острый сугроб.
— Григорий, это ты? — испуганно шепчет Фимка.
С улицы к стеклу пристыло треугольное неподвижное лицо. При лунном свете оно кажется зеленоватым, неживым. Лишь беззвучно шевелятся на лице толстые губы. В движении их Фимка улавливает не то призыв, не то угрозу:
— Выдь!
Растерянно Фимка мечется от окна к кровати, прижимая к груди голые руки. Потом она лихорадочно-торопливо тормошит Филиппа:
— Вставай, вставай, за тобой пришли!..
Спросонок, выйдя из тепла, Филипп зябко вздрагивает на морозе.
— Сколько время, Григорий?
— Когда я выходил, на стенных двенадцать пробило, — глухо отвечает тот.
Они медленно бредут, по колена увязая в сугробах. Филипп беспокойно оглядывается, видит отчетливые, глубокие следы, идущие от Фимкина крыльца.
Гуляш молча поворачивает назад и начинает лазать по сугробу, заметая и путая следы. Филипп поджидает его на углу.
— Ты, Григорий, молчи! Молчи. Уж мы с тобой сочтемся, — робко просит он. — А то говор по селу пойдет.
— Не тревожь, хозяин, сердце, — равнодушно успокаивает Гуляш. — Я держать язык умею…
Некоторое время они идут молча. Вдруг Гуляш спрашивает:
— А что, эти братья Каплины совсем стоеросы или соображают чего?
Филипп даже приостановился.
— Зачем тебе их ум?
— Значит, надо.
— Средний, Самон, в-вроде бы понятливый.
— А что, — не унимается Гуляш, — на деньги они очень подлые?
— В отца скареды.
— Человека, выходит, вином пожалеют угостить?
— Или не сыт? — с обидой говорит Филипп. — К-кажется, я и сам не жалею.
Промолчав, Гуляш сказал почти приказывающе:
— На днях мне червонец понадобится… Ты приготовь.
— Об-бещал же рассчитаться.
У крыльца они расстаются: Филипп идет в дом, Гуляш — в овчинную.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Анке никогда не приходилось бывать на съездах или конференциях, кроме как на усладовских собраниях. И ей показалось, что в волостном Народном доме, полном празднично одетых делегатов и гостей, происходит какое-то торжество, вроде октябрьской демонстрации, которую она однажды видела в тех же Стожарах.