Я еле сдерживал себя, чтоб не перепрыгнуть через роковую чугунную грань перил и оказаться там, вскочить на одну из ворочающихся платформ и помчаться на ней, как на санках с высоченной горы!
Мне восторженно мнилось, что я смогу, в силах управлять хотя бы одной «платформой», как лыжами, — во всём моём существе продолжал звучать небывалой мощи и силы звука оркестр, а музыка, необыкновенная, не слыханная никогда ранее, исходила из этого сумасшедшего кувырканья и грохота сталкивающихся и разбивающихся с треском выстрелов пластин панциря, ожившего наконец-то чудовищного существа. Эта фантазия видимого не покидала меня ни на секунду, хотя я прекрасно осознавал: это вовсе не то, что вижу. А избавиться от наваждения не мог.
Ведь нашу речушку, особенно в жаркие сухие лета, я прекрасно знал, излазал и проплыл её в этих местах вдоль и поперёк. Да и многие знакомые пацаны тоже серьёзно её не воспринимали, бороздя мелководье, где хочется, заплывая далеко в сторону ЧГРЭСа и против течения — в Заречье.
Но в эти минуты, а прошло уже, как оказалось после, немало времени, продолжало твориться немыслимое: из пучины то показывалась грозная, лоснящаяся спина какого-то невиданного существа, похожего на кита или огромного дельфина, вдруг погружающегося и протискивающегося под чью-то голубоватую броню, то выскакивало что-то злое, остромордое или тупорылое, хмурое…
А оркестр во мне продолжал грохотать вместе с ожившим и нёсшимся в неведомую даль Миассом.
— Мальчик! Мальчик! — донеслось-таки до меня. Я безошибочно понял, что кто-то окликает меня. Только непонятно, откуда и куда меня зовут. Оттуда? Нет. Я повернулся налево.
Это кричала какая-то незнакомая тётенька с тротуара улицы Труда. Лишь сейчас заметил: матерчатая сумка, сшитая мамой из старого отцовского плаща, в которой уложены были мои ученические принадлежности: учебники, тетрадки, карандаши, линейка, ручка, колпачок с перьями номер восемьдесят шесть, фарфоровая чернильница-непроливашка, тряпочка, чтобы вытирать ею перо (а не о штаны — имел я такую дурную привычку, мама отучила), — всё это мокро и грязно. Я и так стеснялся своей самодельной сумки — многие одноклассники щеголяли фабричными портфелями с блестящими металлическими застёжками и замками с ключиками, теперь же мамина самоделка приобрела ещё более непривлекательный, жалкий вид — её, видимо, неоднократно захлёстывали фонтаны и брызги, выстреливавшие на мостовую. А я ничего этого не видел и не чувствовал. Но наконец-то очнулся.
Сдёрнув скрюченные пальцы с перила, одеревеневшие от холода, я быстро, насколько позволяли негнувшиеся в коленях ноги, пошлёпал по лывам, залившим тротуар, на противоположную часть улицы, не отрывая зачарованного взгляда от ледолома, — меня всё ещё влекло туда, где продолжала буйствовать всёсокрушающая зовущая стихия.
До здания школы остался всего один квартал. Рванул по тротуару, что есть силёнок, бесчувственно, как по воздуху, ступая окоченевшими ногами.
Когда уборщица (она же гардеробщица) тётя Мотя завидела меня, трясущегося в ознобе от зрелища, увиденного на реке и под мостом, она встретила меня причитаниями.
— Да што жа это с тобой, сердешный? Весь мокрёхонек, сухого места нет!
Она завела меня в свою каморку рядом с раздевалкой и запросто предложила раздеться и разуться. Я поначалу заартачился: перед малознакомой техничкой (она для всех была только тётей Мотей, шустро принимавшей и выдававшей по биркам наши телогрейки и пальтишки) и вдруг ни с того ни с сего растелишиться чуть не догола!
— Давай-давай быстрея, а то простынешь и заболеешь. А я тебя кипятком отпою. Да в моём одеяле и сугреешься. Не стыдись, никто тебя не увидит. Здоровье-то смолоду беречь надо. Опосля не насбираешь, что растеряешь…
Я послушался её, сразу вспомнив свои давние простудные хвори, и, не попадая зуб на зуб, скинул тесное пальтишко, курточку, американские жёлтые штаны, чулки, прилипшие к телу, стянул не сразу, заодно со старенькими ботинками, и, укутавшись в колючее суконное одеяло, прижался к тёплой батарее центрального отопления. Ступни, пальцы ног и рук кололо, будто в них иголки втыкали. Как тогда, когда меня вытащили из колодезя, откуда я белым днём видел на небе яркие звёзды. Я и сейчас терпел. Дрожал и терпел.