Как только напряжение рассуждений стихло и почти прошло вовсе, цель дальнейших моих действий совершенно определилась. Про себя-то я знал, уверен был, что вовсе никакой не балда, и не обалдуй, и способен совершать хорошие дела, достойные настоящего человека. И это осознание укрепило веру в себя, кто бы что обо мне не сказал.
Я окончательно понял, что мешаю отцу. Отягощаю его спокойную, удачно налаженную им жизнь. Личную жизнь. Вот почему он всегда безразличен ко мне. И не скрывает, что я для него не существую, в упор не видит меня.
Раньше мне почему-то представлялось, что мы живём единой дружной жизнью, упроченной навсегда названием «семья». Однако месяца три-четыре назад мне пришлось убедиться, что это вовсе не так. Помог понять случай.
…Почему они не услышали скрипа снега под моими валенками и звука открываемой калитки слишком, наверное, увлеклись?
Когда я приблизился к крылечку нашего тамбура, широченная отцовская спина приоткрыла того, с кем он разговаривал.
Беседу, вернее окончание спора, я запомнил: мама, удерживая отца за рукав кожаного, на меху, чёрного модного пальто, убеждала:
— Не хватает, как ты не можешь понять, Миша?
— Ты их нарожала, вот и корми. И одевай, — отвечал отец жестко, спокойно, однако не очень трезвым голосом. Опять, наверное, заявился из ресторана «Арктика», что на улице Кирова, — с юности его любимое времяпрепровождение в нём.
Мама увидела меня, спохватилась:
— Юра вернулся. Идёмте в квартиру, чего мы здесь на морозе стоим…
Я догадался обо всём. И меня это ошарашило.
Достав из-под половичка на приступке ключ, я открыл дверь тамбура, после взялся за винтовой квартирный запор — пятимиллиметровая полоска железа со спичечный коробок шириной — по наследству от Гудиловны достался — и боковым зрением наблюдал, как отец щёткой тщательно очищает белые фетровые бурки, оголовлённые коричневым хромом, — дяди Лёвы Фридмана прекрасная работа.
Пока возился с запором, меня точил услышанный обрывок разговора родителей, он оглушил меня словно дубиной по голове — такое осталось ощущение.
Мне и раньше, в дни получек отца, когда он заявлялся обычно под хмельком, приходилось нечаянно слышать просьбы мамы дать денег на прожитьё. Но глава семьи то ли шутя, то ли серьёзно (он сразу после возвращения с фронта переписал квартирный ордер на себя, а мы все попали в разряд «квартирантов» и «иждивенцев») на все вопросы, просьбы и требования мамы помогать содержать семью отвечал односложно:
— Я уплатил за квартиру и электричество.
Эта фраза означала, что долг свой он выполнил. Остальные заботы — мамины. И мои со Славкой. Например, пилка и колка дров, водоснабжение и другое.
Мне странным казалось, что получки отца, а оклад у него был немаленький, рублей сто пятьдесят, да ещё всякие непонятные премиальные, которые начальство распределяло между собой, нашей семье хватает всего лишь на оплату коммунальных услуг. Но дальше удивления про себя я не смел задавать никаких вопросов — в дела взрослых нам, детям, не дозволялось соваться.
Хоть поздно, однако до меня дошло, что в семье нашей не всё столь благополучно и справедливо, а я в ней — обуза. По крайней мере, для отца. Может быть, поэтому он и лупит меня с таким ожесточением. Вымещает на моих рёбрах и ягодицах своё недовольство за недопитое вино и пиво в «Арктике», иногда отдавая матери выпрошенные ею рубли.