Выбрать главу

Рассказчик умолк, и в тишине было слышно, как трещит огонь, как шуршит домовой во сне и как учащенно, как у пойманной птицы, забилось сердце Елены. Она боялась пошевелиться, боялась спугнуть эту исповедь.

— Громов не стал его слушать. Он счел это вызовом. Публичным оскорблением Империи, лично Императрицы и самого Скипетра. Он поднял руку… Я думал, он просто припугнет старика. Сковзнет инеем, положит на несколько дней в постель. Но… лед вышел из-под контроля. Или это была не потеря контроля? Может, так и было задумано? Показать настоящую мощь. Устроить показательную казнь. Лед… он пополз не на одного Левонтия. Он пошел волной. По улице. По женщинам, прижимавшим к себе детей, по детям, которые смотрели на все широко раскрытыми, непонимающими глазами, по старикам, что уже ни на что не надеялись.

Голос Данилы сорвался, стал тихим, прерывистым шепотом, полным немого ужаса.

— Они не кричали. Не успели. Они просто… остановились. В один миг. Стоят там, на улице, покрытые прозрачным, блестящим, как стекло, инеем, с застывшими на лицах масками ужаса, недоумения и немого вопроса. Как в Вологде. Но это были не призраки, не души, запертые между мирами. Это были живые люди. Люди, которых я, морозник, давал присягу защищать. А я стоял и смотрел. И видел, как Громов, вместо ужаса или раскаяния, смотрел на свою работу с холодным, почти научным интересом, будто ставил эксперимент. «Необходимые потери», — сказал он потом, когда лед улегся. «Урок для остальных. Чтобы неповадно было».

Данила резко встал и отошел в тень, за пределы круга огня, в холодную сень корней. Его фигура, обычно такая прямая и собранная, была теперь сгорбленной, напряженной до предела, будто под невидимым грузом.

— Я не смог. Я посмотрел на эти застывшие лица — на мальчика, сжимавшего в окоченевшей руке деревянную лошадку, на девушку, застывшую в попытке закрыть собой младшую сестру, — потом на его лицо — спокойное, уверенное, почти довольное. И что-то во мне переломилось. Окончательно и бесповоротно. Я не герой. Я не выхватил клинок и не бросился на него. Я не поднял бунт. Я просто… развернулся. Бросил свой служебный посох на землю, с треском, сорвал с шинели погоны, бросил их в грязь и ушел. Просто ушел, не оглядываясь. А за спиной у меня стоял целый замерзший мир. И их глаза… их глаза до сих пор смотрят на меня по ночам. Спрашивают. Молча.

Он вернулся к костру, движением человека, выжатого досуха, опустошенного до дна. Он сел, уронив голову на колени, и его спина вздрагивала в такт прерывистому дыханию. Прошло несколько долгих минут, может, пять, может, десять, прежде чем он снова заговорил, уже не глядя на Елену, уставившись в землю у своих ног.

— Это была не первая моя потеря, — прошептал он так тихо, что Елена едва разобрала слова. — За два года до этого… у меня была семья. Жена. Лиза. И дочь. Светлана. Но я звал ее Светой. Ей было шесть.

Елена замерла, предчувствуя, что сейчас прозвучит, и зная, что ничем не сможет помочь. Она могла только слушать. Принимать.

— Мы жили не в столице, не в Москве, в маленьком, ничем не примечательном городке. Ничего особенного. Старый деревянный дом, печное отопление, огород. Но это был наш дом. С нашими запахами — хлеба, сушеных трав, воска для полов. С нашим теплом. А потом Империя начала ту самую «оптимизацию ресурсов». Все для Кремля, все для Скипетра, все для поддержания Великого Порядка и Ледяного Щита. Сначала забрали уголь. Весь. Потом — львиную долю заготовленных на зиму дров. «Временная мера», — говорили чиновники. «Во имя стабильности». А зима в тот год выдалась… лютая. Такая, что птицы замерзали на лету. Я был на службе, на учениях за триста верст. Они… — его голос снова сорвался, стал хриплым, — они замерзли. В нашем же доме. В своей постели, обнявшись, пытаясь согреть друг друга. Нашли их через неделю, когда соседи, обеспокоенные тишиной, вызвали стражу. Холод… он не оставляет следов насилия. Не бывает крови, синяков, сломанных костей. Он просто… тихо и бесповоротно забирает все тепло. Всю жизнь. Оставляет только… пустые сосуды.

Он поднял голову, и в его глазах, отражавших угасающее пламя, стояла такая бездонная, немыслимая пустота, что Елену передернуло от холода, пронзившего ее до костей.

— Я охранял тот самый порядок, что убил их. Я обеспечивал работу системы, которая отняла у меня все, что имело для меня значение. Я не защитил их. Ни их, ни тех людей в Заречье. Я… я оказался ни на что не годен. Ни как муж, ни как отец, ни как солдат. Просто… пустое место в шинели.

В пещере воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием углей и тяжелым, сдавленным дыханием Данилы. Его история висела в воздухе тяжелым, удушающим покрывалом, пропитанным болью и виной. Это был не просто рассказ о трагедии. Это был приговор всей системе, вынесенный изнутри тем, кто был ее винтиком и одновременно ее жертвой.