Выбрать главу

Елена слышала это имя, отскакивающее от стен, отскакивающее от ледяных люстр, что украшали потолки коридоров, и это имя буквально разрывало её грудь изнутри. Потому что она вспомнила: когда они были в той избе, когда Данила рассказал ей о Заречье, он произнес это имя — Мария — с таким болезненным знанием, с такой горечью, что она поняла: это не просто историческое имя. Это был якорь. Якорь его памяти, его пути, его собственного выбора. Мария была символом невозможности, символом того, что даже Ветровы, даже те, кто знает истину, не могут избежать раскола между желанием спасать и желанием просто остановить боль.

И именно это имя кричал теперь Данила, когда его уводили прочь.

За окном — внезапный порыв ветра. Не естественный ветер, что просачивается сквозь щели старых дворцов. Живой, чёрный ветер, несущийся через город, повизгивая, как раненое животное.

Буран.

Елена узнала его мгновенно, узнала по самой вибрации воздуха, по тому, как колеблется свет ледяных люстр, по тому, как стражи, слышащие его, вдруг замирают в волнении, словно услышали зов врага или, может быть, зов бога.

Оконное стекло в одном из коридоров взорвалось — не от взрывной волны, а от того, что Буран пробивал его собственной магией. Сквозь осколки, блестящие в полусвете, вмел чёрный силуэт духа. Его крылья были громадные, чёрные, как угольная пыль, как грозовая туча, как крыло ворона, летящего над полем, где совсем недавно лежали убитые. Буран был гневен. Его крик — это не был голос живого существа, это был звук самой стихии, выражающей своё неповиновение законам льда и неподвижности.

«Ветрова! Я здесь! Я не оставляю!» — кричал он, летая вдоль коридоров, примерно так, как летит заточённая птица вдоль стен клетки, вмещая отчаяние и ярость в каждый взмах крыла.

Стражи замерли. На их лицах, обожжённых магией льда, исчезли маски равнодушия. Там появился страх. Чистый, первобытный, липкий страх. Потому что духов не должно быть здесь, в сердце Кремля, защищённого обряды, магией, соглашениями с древнейшей ночью. Духи принадлежали лесам, полям, рекам — не дворцам, не престолам, не местам, где цепи нескончаемого порядка душили всякую самовольность.

Один из стражи поднял жезл, и лёд вытянулся, как щит, блокируя окно. Но Буран, не замедляясь, врезался в него, и лёд с коротким визгом раскололся на осколки.

«Ты не сможешь помочь! Духи не входят в заточение!» — крикнула Елена, несмотря на боль, несмотря на то, что голос её дрогнул, как листок в ураган. Нужно было спасти его. Нужно было спасти его от попытки помочь, потому что помощь духа в Кремле означала только одно — его гибель, его растворение в магии, его превращение в ледяную статую среди статуй.

Но Буран слышал только её голос, её присутствие, то, как страх и отчаяние вибрировали в её словах. Он кричал ещё громче, ещё отчаянней, врезаясь в щиты льда, которые возводили стражи, пытаясь создать чистое пространство, где бы духи не имели власти.

«Я боюсь, Ветрова! Я боюсь, что больше никогда тебя не увижу!» — в крике была боль настоящей любви, той, что не рассчитывает на благодарность, не требует вознаграждения, а просто кричит о своём существовании в пустоту, надеясь, что хотя бы эхо будет услышано.

«Выбор за тобой, Ветрова!» — вскричал он, его крик становился всё слабее, потому что магия Кремля давила на него, словно придавливая птицу. «Помни — выбор всегда остаётся за тобой! Даже здесь! Даже теперь! ВЫБОР!»

И потом — молчание. То молчание, которое наступает после того, как смерть забирает голос. Буран отступил, растворяясь в ночи, потому что была выбора у него — остаться, пробиваться сквозь магию, умереть в её объятиях, или уйти, оставить её в одиночестве, которое было бы ещё страшнее, чем любая физическая боль.

Молчание было концом.

Тогда раздалось другое звучание — тихое, шелестящее, как песок, просыпаемый сквозь пальцы.

«Я с тобой, маленькая, я с тобой, — шепнул голос, донёсшийся из самых глубин рюкзака. — До конца. Пока в тебе есть дыхание, я буду в твоём тепле. Я дух очага, и очаг твоей линии будет гореть, пока я жив.»

Домовой.

Он остался. Он прослезился, спрятавшись среди её вещей, из-за которых не смели трогать, потому что они были волшебны, потому что они были священны. Домовой был здесь, невидимый, но исключительно реальный в своём присутствии.

Коридоры Кремля, которые были величественны днём, теперь превратились в катакомбы, в лабиринт полутеней, где каждый поворот вел в неизведанное, где каждая стена хранила память о страданиях и магии. На стенах, покрытых инеем, формировались узоры — замысловатые, живые, словно рисовала сама боль Скипетра, сама тоска его. Елена видела в этих узорах лица. Лица людей из Вологды, застывших в ожидании. Лица тех, чей выбор был сделан за них. Лица её собственной родовой памяти — Анны, Марии, Евдокии — все они смотрели из льда, как будто умоляя её сделать то, что не смогли сделать они.