Она встала, поправила рюкзак и взяла с полки ветку ольхи, которую дал леший.
— Я не хочу спать, — прошептала она. — Боюсь, что во сне он найдёт меня.
— Тогда не спи, — сказал домовой. — Но если уснёшь — знай: я не отойду. Даже если весь мир станет огнём, я останусь в твоём очаге.
Елена легла на полку, укрывшись пальто. За окном мелькали сосны, как тени прошлого. Где-то вдалеке, за поворотом, уже маячили огни станции.
И, засыпая, она в последний раз прошептала:
— Не дай мне забыть… кто я.
— Ты — Ветрова, — ответил домовой. — А Ветровы не забывают. Они помнят даже то, что молчит.
Глава 3. Домовой в рюкзаке
Утро в вагоне «Северного Ветра» наступило не с рассвета, а с глухого, мерзлого стука колёс по стыкам рельсов. Стук был ритмичным, убаюкивающим, но на этот раз он не нёс покоя. Он отдавался в висках Елены навязчивым эхом, будто отмеряя последние секунды её старой жизни. Она проснулась от холода — не того, что проникал сквозь щели в раме, а внутреннего, исходившего из самой глубины ладони.
Она приподнялась на локте и посмотрела на руку. Угольный отпечаток в форме глаза всё ещё проступал под кожей, будто выжженный не огнём, а самой тенью. Он не болел. Он наблюдал.
— Он знает, что ты проснулась, — прошипел знакомый шепоток из глубины рюкзака, лежавшего на соседнем сиденье.
Елена вздрогнула. На миг, один прекрасный, обманчивый миг, ей показалось, что она снова в своей комнате в университетском общежитии в Архангельске: за тонкой стеной храпит соседка Катя, на полке аккуратно стоят учебники по древнерусской литературе, а за окном моросит холодный дождь. Скоро звонок будильника, лекция, обычная, скучная, прекрасная жизнь.
Но перстень на пальце был ледяным, будто впитывающий тепло из её тела. А кристалл в рюкзаке — тяжёлым, как невысказанное обещание. Реальность обрушилась обратно.
Она села. Купе было пустым. Ни следов загадочного «Аркадия», ни берестяной дощечки с огненными рунами. Только её вещи, аккуратно сложенные на нижней полке — будто невидимая служанка привела всё в порядок, пока она спала. Даже ветка ольхи, подаренная лешим, лежала ровно, как стрелка магического компаса, неумолимо указывающая на юг, на Москву.
За окном, в сером свете наступающего утра, плыли бесконечные снежные поля, изредка прерываемые островками хмурых, инеем покрытых сосен. Поезд шёл медленно, почти нехотя, словно сам тяготился своим грузом и целью. Воздух в вагоне был густым и спёртым, пах углём, старой шерстью и чем-то сладковато-приторным — возможно, чай с малиновым вареньем, заваренный в соседнем купе. Откуда-то издалека, сквозь стук колёс, доносилась меланхоличная мелодия гармони — грустная, почти похоронная, знакомая ей с детства. «По диким степям Забайкалья»… Песня о потере, о дороге в никуда.
— Куда делась дощечка? — спросила она, глядя в пустой угол, где накануне лежал опасный артефакт.
— Сгорела, — ответил домовой, его голос был похож на потрескивание угольков в печи. — Когда ты вызвала лёд, он коснулся её. Огонь и лёд не терпят друг друга. Та вещь была из мира Хана, соткана из южного зноя и ненависти. Здесь, в сердце севера, она не выжила.
Елена кивнула. Она не сожалела. Но в груди, под ледяной тяжестью кристалла, копошилось странное, неприятное чувство — не страх, а сомнение. Слова «Аркадия» не выходили из головы, врезались в память, как те самые руны: «Путь льда — путь смерти. А огонь даёт жизнь».
Глупость, конечно. Ей с детства твердили обратное. Огонь жжёт, уничтожает, пожирает. Лёд хранит, защищает, консервирует. Бабушка учила именно так. Но… а если она ошибалась? Если за сто лет что-то перекосилось? Она видела Вологду лишь в предчувствии, но даже этого было достаточно.
— Ты думаешь о нём, — констатировал домовой, будто читая её беспокойные мысли.
— Я думаю… а вдруг лёд — не спасение? Вдруг он и вправду душит? — она посмотрела на свою бледную, почти прозрачную в утреннем свете руку. — Как те люди в Вологде… они ведь застыли, как статуи. Это же не жизнь. Это… ожидание.
— Ожидание чего? — спросил дух очага, и в его голосе прозвучала неподдельная искренность.
— Не знаю. Конца. Или пробуждения. Но разве имеет значение, если ты не можешь пошевелиться?
Домовой замолчал надолго. Так долго, что Елена уже подумала, не уснул ли он. Потом, тихо, едва слышно, как шорох мыши в бабушкиных сенях, он сказал:
— Ты — Ветрова. А Ветровы всегда задавали этот вопрос. Поэтому вас, в конечном счёте, и боялись при дворе. Не за силу. За сомнения.