Выбрать главу

На ньюпортских доках «Александра Доке» я выполнял разного рода неквалифицированную работу: был на посылках, делал несложный ремонт и малярничал. После окончания смены я подсаживался к морякам, которые, покуривая трубки, сидели у воды и рассказывали о портах, где им довелось побывать. Матросы не обращали на меня никакого внимания. Сидя там на бухтах канатов, с которыми возился с самого утра, я замечал, как постепенно все глубже ухожу в себя. Я уставал, как Чекер, собака, переплывшая Ла-Манш.

Мои глаза слипались, и уши, как мне казалось, тоже. Вполуха я слышал, как они говорили о домах, которые хотели посетить в Нью-Йорке: их американские друзья обещали быть у пирса в Хобокене, когда старая калоша пришвартуется на Манхэттене, чтобы вместе с рундучками доставить их прямо к Таймс-сквер, где эти важные друзья якобы жили. На «пруд с лягушками» матросам было в высшей степени наплевать. Их ни в малейшей степени не интересовало, что для того, чтобы из Ньюпорта попасть в Нью-Йорк, нужно пересечь Атлантику. Тысячи километров бурного океана, который и так сам по себе опасен (к тому же теперь в нем шныряют подводные лодки германского кайзера), не удостоились даже упоминания.

Казалось, что для большинства матросов, с которыми я познакомился, море ничего не значило. Они вели себя так, как будто его вообще нет. Кто может это понять? Я представляю себе своего отца, который любит все, что сделано из дерева. Что случилось бы, если бы он вел себя так, как будто в древесине нет ничего особенного? Взять хотя бы холодную дощатую стенку у меня за спиной: за ней — ничего, кроме воды. Даже в темноте отец сразу понял бы, из какого дерева она сделана. Он понюхал бы ее, провел бы по ней рукой… «Вяз, мальчик, вяз».

Проведя на пирсе пару вечеров, я перестал понимать, как мне следует относиться к морякам. Мне было ясно только одно: эти люди, многие из которых были старше меня лишь на пару лет, определенно никогда не посещали воскресную школу. Они сквернословили и лгали так, что у меня уши вяли и темнело в глазах. Со временем я понял, что единственной истинной страстью этих желтозубых пустозвонов было хвастовство и бахвальство. Тогда я еще не знал этого, вот и не замечал, что успел от них заразиться и тоже все страшно преувеличивал.

Отец время от времени посылал меня на Скиннер-стрит, чтобы заплатить по счету тамошнему поставщику Малдуну. Так я познакомился с ней, с Эннид.

Мне казалось, что прошло несколько месяцев, прежде чем я заговорил с Эннид Малдун. Сначала, кроме обычных приветствий, мы говорили только о цифрах. Войдя в лавку, я, как полагается, поздоровался. Мистер Малдун оглядел меня с ног до головы. Эннид ответила на мое приветствие. Я представился, и мистер Малдун открыл обернутую красную бумагой книгу и передал ее дочери. Эннид взяла книгу, прихрамывая, подошла ко мне (она страдала хромотой) и сказала: «Девяносто семь». Я открыл кошелек отца и отсчитал сумму: «Девяносто семь». Эннид пересчитала банкноты и монеты: «Девяносто семь!» Через секунду я стоял на улице перед обшитым зелеными жестяными пластинами домом на Скиннер-стрит и не понимал, что со мной случилось.

Шатаясь, бежал я вниз по улице. Но я не видел корабли. Я был так счастлив, что поцеловал бы в губы первого попавшегося матроса. И совершенно точно, что я улыбнулся бы ему так же, как улыбнулась бы мне Эннид Малдун, не будь я таким унылым человеком.

Когда речь заходила о взрослении и о том, что преодоление тяжелых жизненных обстоятельств делает человека более зрелым, мой отец всегда возражал. Старик мой был уверен, что человек лишь приобретает опыт и все лучше отличает счастье от невезухи. Поскольку ничего другого по поводу судьбы мне от него слышать не приходилось и он сам был живым доказательством своей теории, пожалуй, в его словах была доля правды. Да только мне от этого было мало толку, когда я понял, что начавшаяся война меня не изменила, как не изменил меня день мучительной возни с жестким как доска парусом, который мне велели латать. Не изменился я и после встречи с Эннид Малдун, а ведь я узнал свое счастье. Но от этого впал в еще большее смятение, ведь счастье сделало меня еще более несчастным.

Я не понимал, что со мной происходит. У обоих людей, к которым я мог бы обратиться за советом, были другие заботы. Мой брат Дэфидд и шурин Герман устанавливали пулемет за пропеллером самолета летчика-аса Уильяма Бишопа, и мне не хотелось оказаться виноватым, если он вместо того, чтобы сбивать над Парижем ребят Рихтгофена, сам окажется сбитым только потому, что его два валлийских инженера-оружейника отвлекались на посторонние вопросы. Поэтому я решился спросить Реджин об Эннид Малдун, но столкнулся лишь с сестринским непониманием.

Моя мать Гвендолин посоветовала мне обо всем этом забыть, а отца вообще не спрашивать. Отец же потом утверждал, что он сразу понял, что произошло, и мне хочется ему верить, хотя он ничего не говорил, когда мы накануне выходного тащились с ним домой в деревню по берегу речки Уск. Я молчал, и он молчал, либо я молчал, а он насвистывал выдуманную им самим песенку.

Но однажды утром, когда мы подъезжали к конторе дока, он сказал:

— Загляни-ка сегодня в газету. Там все написано. Прочти и поймешь, что с тобой происходит.

Он щелкнул кнутом, и наш пони Альфонсо, который ненавидел утро понедельника так же, как и я, сердито фыркнул и прибавил ходу.

Отец не шутил. Я был влюблен в Эннид Малдун, и знал об этом сам. Я уже влюблялся несколько раз и даже вызвал сочувствие в ледяном сердце моей сестры. И совет отца никогда не будет лишним, его нельзя просто отбросить.

После работы я купил «Саут-Уэлс эхо» и удалился со свернутой в трубку газетой на пахнущий клеем полубак парохода, который только что получил красивое название «Сент-Кристоли».

Я пробежал глазами заголовки:

США настаивают на признании Лондонской декларации по морскому праву всеми странами — участницами войны

Скандинавские страны намерены сохранять строгий нейтралитет

Япония требует сдачи германской военной базы Циндао в Китае

Главной темой был ход войны. Сообщения в вечерней газете лишь углубляли информацию, которую можно было услышать в течение дня по всему порту. Но чем больше сообщений я читал, тем сильнее охватывало меня чувство, что они затрагивают меня гораздо больше, чем я рассчитывал.

Некоторые статьи я перечитывал по два раза. И когда я снова пробежал заголовки, произошло то, что предсказал папа:

США настаивают на признании Лондонской декларации по морскому праву всеми странами — участницами войны

Скандинавские страны намерены сохранять строгий нейтралитет

Юный Мерс Блэкборо из Ньюпорта хочет стать моряком

На пропахшем клеем полубаке «Сент-Кристоли» я сразу понял, что лишь море, и только оно одно, было причиной моей грусти.

Я скучал по дальним странствиям, меня грызла тоска, я мечтал уехать из Пиллгвенлли, от моих родителей и сестры, от Мертир-Тидфила с его ангарами и самым старым в мире заводом. Мне все казалось старым, как сказание о короле Артуре, как гэльский язык, на котором мы говорили между собой, старым, как кельты, ровесники Моисея, оставленного в камышах на берегу реки.

Я хотел уехать туда, где все для меня было бы новым. Наша газета писала на одну-единственную тему — о войне, которая захлестнула мир, поэтому каждый газетный заголовок говорил мне, что осталась единственная возможность увидеть мир, пока не поздно… прежде чем я обрету счастье с Эннид Малдун и сам сделаюсь мастером по внутренней отделке.

Я не подчинюсь отцу, который хочет, чтобы я пошел в военно-морской флот. Мне только хотелось, чтобы он поговорил со мной открыто, например, о своем разочаровании, ведь Дэфидд вместо того, чтобы стать моряком, как все добрые валлийцы, стал подражать французам и переметнулся в авиацию. В папиных глазах аэроплан годился лишь для того, чтобы упасть в Ла-Манш. Прошло уже пять лет с того дня, как «Антуанетта» прилетела из Кале в Дувр, а для отца Блерио по-прежнему остается безбожным шарлатаном. Если бы мы для разнообразия поговорили о моем будущем, я бы ему сказал, что хотя броненосцам нужны матросы, чтобы вместе с ними тонуть, им не нужна внутренняя отделка работы Эмира Блэкборо.