Выбрать главу

В отличие от письма, которое можно было просто выбросить, аннулировать подпись в вербовочном листке было нельзя. Когда мне стало ясно, что назад хода нет, я просто заболел от страха. Я еще помню, как возвращался после выполнения работы для отца по Док-стрит. В конце переулка я видел суда, стоявшие у причала. «Джона Лондона» среди них не было, и все-таки у меня затряслись колени. Я не мог идти дальше. Люди начали оглядываться на меня, должно быть, вид у меня был ужасный. С гудящей головой и диким взглядом я прислонился к стене. Положение мое казалось мне безвыходным, мне было страшно одиноко. Да, это был ужасный момент. Хуже просто быть не могло. Я рванулся прочь, и постепенно мне стало легче.

В последний день перед отплытием я зашел в лавку Малдуна, чтобы попрощаться с Эннид. На месте ее не оказалось — она заболела. Мистер Малдун спросил, может ли он что-нибудь передать, и я выдумал какую-то историю с Эннид и Реджин.

— До свидания, сэр! — Я протянул ему руку.

Он пожал ее, не глядя на меня.

— У меня вопрос, — сказал я. Он поднял глаза и посмотрел на меня так, будто видел впервые.

— Мне нравится ваш магазин, сэр. Все, — я обвел рукой затхлую темную лавчонку, в которой Эннид превратилась в хромую Эннид, — я все здесь люблю, это, это, все. Я бы охотно… то есть, когда я вернусь, сэр, может быть, вам понадобится помощник?

Мистер Малдун раскрыл книгу и уставился в нее, как будто там можно было найти ответ.

Вот и колокол. Четыре удара.

На таком маленьком барке, как «Эндьюранс», судовой колокол слышно в любом уголке под палубой. Поэтому даже безбилетный пассажир знает, который час: четыре склянки. Должно быть, в океане между Патагонией и Фолклендскими островами сейчас не светлее, чем в моей конуре.

Я не хочу предвосхищать решение Шеклтона, но, включая меня, сейчас бодрствует не более полудюжины из двадцати восьми членов экипажа: рулевой, трое вахтенных на палубе, впередсмотрящий и человек в шкафу для штормовой одежды. Остальные заткнули уши и спят. Когда я закрываю глаза, я вижу большой каштан на площади перед лавкой Малдуна и как я бегу по припортовым улицам, чтобы проститься с тем, что я действительно люблю, например, с деревьями, при помощи которых отец объяснял мне особенности различных видов древесины. К последнему дню перед отплытием из Ньюпорта страх и все остальные чувства, тяготившие меня, исчезли — осталась лишь тоска. Я чувствовал, как двигались руки и ноги, и воздух был так мягок и обтекал меня, что мне казалось, будто я могу в нем плавать — дойти по Родни-стрит до конторы или просто доплыть туда, стоя вертикально в воздухе.

От нашего старого конторщика Симмса я узнал, что «Джон Лондон» загружен, оснащен необходимым оборудованием и обеспечен продовольствием.

Он подшутил надо мной:

— Экипаж будет в полном составе, как только помощник кока Блэкборо попадет на борт живым и здоровым.

Он же сообщил мне время отправления судна:

— Начало крысиной вахты.

Это не сказало мне ничего.

— Полночь, Мерс.

Мы поболтали о делении суток на борту на склянки и вахты, и Симмс, который двадцать лет был рулевым, посоветовал мне глядеть в оба, если я не хочу стать «корабельным дурачком».

Разбирая счета, он объяснил мне, что на каждом корабле есть свой дурачок.

— Дурачок — это своего рода белая ворона, козел отпущения. Он виноват всегда и во всем. Грохнется рея — виноват дурачок. Полыхнет в угольной яме — опять его вина. У каждого шкипера бывает плохой день; тогда он врежет рулевому. Рулевой пойдет к боцману и отругает его, и так далее до самого низа, до тех пор, пока все не согласятся — за это надо наказать дурачка. Есть корабли с несколькими дурачками, на которых ты должен следить, чтобы не стать дурачком среди дурачков. И есть корабли, на которых все…

Он замолчал. Перед стеклянной будкой, в которой Симмс изо всех сил старался внушить мне, как не стать дурачком, стояла Эннид. Увидев нас, она коротко улыбнулась и нерешительно подняла руку.

— Малышка Малдун, — сказал Симмс.

Я прошел с ней в пустую отцовскую контору. Это был первый раз, когда мы остались одни. Она выглядела потрясающе в плаще и с зонтом, который болтался на руке. Она не была больна, Эннид стояла передо мной, и я непроизвольно начал считать. Я пересчитал окна в конторе моего отца и пуговицы на плаще Эннид. Я подсчитал, что видел ее пять раз в лавке ее отца и однажды на улице — на верфи «Александра Доке» на полпути к Пиллгвенлли. Но и тогда мы не были одни. Тогда разговаривали наши отцы, а мы лишь бросали друг на друга взгляды. Она встала у окна. Их там четыре, точно четыре, подумал я. И я уселся на угол письменного стола, углов у стола тоже было четыре.

У стоящего напротив нового конторского здания было, наоборот, столько окон, что я мог назвать их число только приблизительно. Это был огромный домина.

— Вот что, — начала она, — я не хочу, чтобы ты так разговаривал с моим отцом. Ты, наверное, думаешь, что с сегодняшнего дня можешь вести себя как сумасшедший. Что ты при этом думал, Мерс Блэкборо, а?

Она скривила губы, резкость свойственна ее семье. Отлично, подумал я, сейчас поссоримся. Ведь пожалеешь. В полночь я уеду. В начале крысиной вахты. В углу на стене над стулом для ожидающих я видел картину в золотой раме, которая казалась мне таинственной и многозначительной с тех пор, как я увидел ее впервые еще мальчиком. На ней был изображен император Наполеон, одиноко стоящий на берегу, устремив взгляд на море. Мой отец утверждал, что это побережье Южной Англии, на которое Бонапарт однажды высадился по ошибке.

Эннид тоже замолчала. Так что до ссоры дело не дошло. Эннид поискала что-то в своей сумочке и, найдя, пристально посмотрела на меня:

— У меня есть кое-что для тебя.

Она протянула мне что-то пестрое. Я взял это и увидел маленькую деревянную рыбку.

— Это — талисман.

Она подошла ко мне и взяла рыбку у меня из рук, перевернула и открыла крышечку на брюхе. Внутри лежала записка.

— Если ты когда-нибудь не будешь знать, что делать дальше, прочитай это.

Она вернула мне рыбку. Она стояла передо мной на расстоянии меньше вытянутой руки. Я притянул ее к себе, зарылся лицом в изгиб шеи и поцеловал в губы.

— Я должна идти, — с трудом переводя дух, сказала она и высвободилась из моих рук. Я подумал, что она раздавит мне рот.

— Останься еще!

— Зачем?

На стуле под заблудившимся Наполеоном мой отец заставлял работников сидеть до тех пор, пока они почти мумифицировались. Как-то я сидел на нем с зубной болью так долго, что почти потерял сознание. Эннид села ко мне на колени. Я поцеловал ее, и она сказала в первый раз:

— Ты обезьянка.

Каждый раз между поцелуями она говорила эти два слова. Она расстегнула мой ремень и снова прошептала, задыхаясь:

— Ты обезьянка, обезьянка!

Когда она встала и поправила свою одежду, рыбка была уже у меня в руке. Сердце у меня бешено колотилось. Я рассказал ей о несчастном гимне ее хромоте и том, что я выбросил в Уск любовное письмо.

— Твое счастье! — просто сказала она. — Твое счастье, моя обезьянка.

Конечно, я спрашиваю себя, что может быть написано в записке. Я спрашиваю себя об этом, как только скрещиваю руки и чувствую рыбку на груди.

Один, два, три, четыре, пять ударов. Пять склянок.

Бэйквелл думает, что из-за нехватки места в записке стоит либо изречение из Библии, либо сентенция типа: «Думай обо мне!», или одно-единственное слово, как в телеграмме короля Георга. И он считает, что мне стоит дать ему прочитать записку, чтобы он мог сказать, что в ней написано, на случай, если я потеряю рыбку.

Хитро придумано, Бэйквелл. Но недостаточно хитро.

Кораблекрушение

Если лечь на бок и подтянуть ноги к животу, то, может быть, я смогу немного поспать. В качестве одеяла можно использовать куртку, висящую на крючке. Из-за усталости, а может, и из-за того, что наступила ночь, я все сильнее мерзну. По всему полу шкафа валяются тряпки, от которых несет нефтью и дегтем. Я складываю их так, чтобы было помягче, и наконец ложусь. Вот если бы можно было вытянуть ноги.