Выбрать главу

Первое, что увидел Илья,— низкий, покрытый плесенью потолок и пляшущую на нем тень длинноногого человека. Это было началом большого страдания.

— Ага, живой! — обрадованно воскликнул человек, будто два камня ударили по голове.

Илейка поморщился, пошевелил губами. Тот дал ему напиться из ведра, сказал:

— Ну, вовремя ты глаза открыл...

— Мрак, — слабо выдавил из груди Илейка.

— Это ли мрак? Погоди — унесу плошку, мрак загустеет. Гляди пока на свою горницу, — поднял он плошку.

— Кто это меня по башке? — спросил Муромец.

— Не ведаю. Покрепче надо было — чего тебе мучиться? Ну, коли очнулся — живи: лежачего не бьют.

Илейка с трудом приподнялся, шевельнул ногой. Что-то звякнуло, и Муромец увидел себя прикованным ржавою цепью к стене, в которой торчало большое железное кольцо. Кольцо! Кольцо... Что-то смутное мелькало в голове, будто бы он говорил о кольце, но когда... и он ли говорил? Так и не вспомнил. Потрогал голову — вспухла гребнем, дотронуться невозможно. Глухо застонал, но не от боли.

— Гляди же! — поднял еще выше светильник человек. — Вот твои хоромы.

Илейка тяжелым взглядом окинул довольно большую залу. По толок ее поддерживали три каменных столба, в которые были вделаны кольца. На цепях висели старые бочки для меда. Много ступенек вело из погреба, в толстую стену была вставлена глиняная труба, по которой скудно поступал воздух. Там, где кончались ступеньки, виднелась просмоленная дверь на причудливо разветвленных жуковинах. Повсюду валялись пучки соломы, прелой, издающей нехороший запах. На стене копотью факела выведен пушистый черный кот... Больше в темнице ничего примечательного не было.

— Видел? — спросил снова человек таким тоном, будто собирался осчастливить Илейку. — Теперь живи... Я к тебе приходить буду... Поить и кормить!

Переставляя свои негнущиеся, словно бы деревянные ноги, зашагал к выходу, повозился на ступеньках, и вот уже заскрипела дверь. Дважды захлопывались позади Муромца ворота: один раз в Чернигове, другой в Киеве — изгоняли его, как воробья из скворечника, а теперь захлопнулась дверь темницы... Это значит, что из храбра Илья превратился в обыкновенного узника, ждущего с часу на час, когда его поведут на плаху.

Начались большие раздумья Илейки, привыкшего действовать по простоте душевной, по велению своего ретивого, редко обманывающего сердца. Наступил мрак; какого он не знал дотоле, мрак, в котором плоть исчезала, Илейка казался самому себе существующим наполовину. Мрак заполнял душу до дна, заставлял голову усиленно работать. Память возвращалась с трудом. Увидел себя в обществе Васьки Долгополого и пьяной братии, орущим какие-то песни, бросающим камни, и содрогнулся — все это было так непохоже на него — крестьянского сына. Отчего же пошла в разгул, в буйство душа, привыкшая к страданиям и невзгодам? Мутный осадок осел на дно души Илейки... Но обида не осела вместе с ним. Хмельно пошла в кровь, вызывая острое, зудящее чувство. И не знал Илейка, что это: желание ли свободы, жажда ли мести...

Крепко надули! Помнит, кто-то поманил его пальцем. В дверях стоял длинногогий, как журавль, с шапкой, надвинутой на глаза. Он был уверен, что Илейка выйдет на улицу, знал, что Муромец всегда отзывался на зов... Там были еще несколько человек и, кажется, кони... Длинноногий ударил его по голове булыжником, черным, гладким, похожим на те, которые привозят балластом в ладьях заморские гости.

Послышался чей-то стон... Илейка приподнялся на локтях, прислушался, и стон повторился совсем неподалеку от него.

— Кто тут? — спросил тихо — он был напуган и не знал, что подумать. Какая еще нечисть искушала его? Или то душа, погибшая здесь в муках, бродила из угла в угол неприкаянная? Ответа не последовало, но звякнула цепь... Мрак был непроглядный, и из него глядели всякие дикие звери, тысячелетиями пугавшие человека. Илейка чувствовал, как у него дрожат руки.

— Кто тут? — повторил громче, и голос показался ему чужим.

— Мученик за веру Христову,— ответил вдруг старческий надтреснутый голос,— епискуп колобрежский Рейнберн...

Он чуть картавил и произносил слова с легким немецким акцентом.

— А ты кто, узник богомерзкого пса, впавшего в еретичество восточной церкви? Благословляю тебя, будь ты и разбойником злейшим, чем те, которые приняли мученичество с Исусом Христом... Пресвятая дева Мария, да разверзнется под нечестивым язычником земля и да поглотит его пылающий ад! Нечестивый пес, погрязший в пакостях и прелюбодействах! Да будет питье твое превращаться в воду, а хлеб — в камень. Чтоб ты под богомерзкий хулитель небес! Тьфу!

Старик пошептал молитву, повозился на соломе снова начал изрыгать ругательства:

— Тебе, отторгнувшему землю руссов от римской церкви, тебе, достойному очищения огнем на площади в Магдебурге, тебе, псу и шакалу коростливому, говорю я — будь проклят трижды; от меня, от земли и от бога!

Потом он перешел на латынь и пропел отлучение. Снова стал ругаться, путая польские, русские и немецкие слова. Это был неистощимый поток ругательств, который доставлял незадачливому епискупу истинное удовольствие. Илейка терпеливо слушал.

— Кто бы ты ни был, живущий во мраке, да освятится каждое дело твое и да узришь ты истинного бога, каков он есть без ереси Востока. Ты должен знать и, если оставишь темницу, должен поведать его святейшеству папе Сильвестру Второму историю мученика святой веры — епискупа колобрежского Рейнберна. Готов ли ты выслушать ее, дабы она не умерла вместе со мною в подземелье богомерзкого еретика над еретиками, называющего себя христианином?

Не получив ответа, Рейнберн продолжал все тем же надтреснутым голосом, будто читал проповедь с кафедры собора:

— Его святейшество, да продлит господь его дни и даст ему благоденствие, вложил мне в руку посох и изрек: «Да приведет тебя этот посох в землю руссов, пребывающую в еретичестве восточной церкви и отправляющих службу по книгам еретика Мефодия. Преломи посох сей на головах упорствующих!» И я преломил его во имя пресвятой девы! Я проповедовал в Киеве среди бояр и богатых дружинников — указывал им на пример польского Волеслава, которого зовут Храбрым, ибо господь вложил в его десницу непобедимый меч, но они отвернулись от меня, и только княжич Святополк открыл душу. Кто бы сказал мне, где он со своею женой — дочерью Болеслава? Не скажешь ли ты, чтобы я смог продолжить рассказ? Ты, живущий во мраке?

Илейка не отвечал — перед глазами его шли огненные круги и голова раскалывалась от тупой боли. Оп старался вникнуть в смысл слов, торжественно звучавших под сводами темницы, но ничего не понимал. К тому же Рейнберн обильно пересыпал речь иноземными словами. Не дождавшись ответа, епискуп продолжал:

— Господи, награди по заслугам всех и каждого! Я ли не старался во имя твое и во славу твою? Как ты, я вышел на площадь и собрал толпы простого народа, я увещевал их прийти в лоно римской церкви, как то сделали поляки и чехи, я им говорил о том, что они приобретут друзей в лице его святейшества и вассалов церквей — германского императора и короля польского. Но они нобили меня камнями. И тогда я преломил посох! Я обещал всем упорствующим жаровни преисподней и называл их нечестивый, утопающий в разврате город Гоморрой и Содомом! И они снова побили меня. Только один Святополк протянул руку и увел меня, не потому, что я был духовным наставником его жены, а потому, что я был легатом панской курии!

Рейнберн знал, что его не слушают, но это не мешало ему упиваться собственной речью. Его слова казались Илейке пузырями, выскакивающими на поверхность болота. И епискуп все говорил и говорил; несомненно, он был на грани помешательства.

— Сказали мне — Адальберт, архиепискуп магдебургский, ходил на Русь и был изгнан и едва спасся бегством, а спутники его были казнены... Сказали мне — другие ходили с крестом и словом божьим на Русь и все возвратились побитыми. И пошел я, и был побит, и принял мученический венец от богомерзкого пса, змеи искушающей!

Долго еще громыхал словами и цепью узник. Муромец старался представить себе лицо его; рисовал себе торчащие седые волосы, хищный горбатый нос, выдвинутый подбородок и слезящиеся глаза с красными веками.