– Однако теперь-то я доволен тем, – говорил Оуэн Уорленд, – что знаю: все эти истории суть сплошной обман.
Затем он загадочным тоном признавался, что некогда думал иначе. В дни праздных мечтаний он считал вполне возможным в некотором смысле одухотворить механизм и при помощи таким образом выведенной формы жизни, наделенной движением, создать идеальную красоту, которой Природа намеревалась наделить все свои творения, но приложила к этому недостаточно усилий. Однако Оуэн, казалось, имел довольно смутное представление о том, как достичь этой цели, и о том, в чем эта цель состоит.
– Сейчас я выбросил все это из головы, – говорил он. – Всё это лишь мечта, одна из тех, которыми всегда очаровываются юноши. Но теперь, когда я обрел немного здравого смысла, я смеюсь при одной мысли об этом.
Бедный падший Оуэн Уорленд! Это были признаки того, что он перестал быть вхож в тот дивный мир, что лежит вокруг нас, невидимый глазу. Он потерял веру в невидимое и теперь, как и все подобные ему несчастные, гордился своей мудростью, отвергавшей многое из того, что он видел, и доверявшей лишь тому, что можно потрогать рукой. Это несчастье всех людей, в ком умирает дух, оставляя им более сильное понимание материального мира, которое заставляет их все больше и больше уподобляться предметам, которые они видят вокруг себя. Однако в Оуэне Уорленде дух не умер и не покинул его, он лишь заснул.
Как он вновь проснулся, никому не известно. Возможно, из глубокой спячки его вывел приступ боли. Возможно, как и в кабаке, прилетела бабочка, покружила у него над головой и вновь вдохновила его – как эти солнечные создания всегда таинственно воздействуют на художников – и вдохнула в него прежнюю цель жизни. Пронзила ли его боль, или же он встрепенулся от счастья, но первым его порывом было возблагодарить небо за то, что оно снова вернуло ему остроту мысли, резвость воображения и тонкость восприятия, которые он давно утратил.
– Теперь за работу, – сказал он. – Я никогда еще не чувствовал в себе столько сил.
Однако ощущая новый прилив энергии, он заставлял себя работать с еще бо`льшим усердием, боясь, как бы смерть не оборвала его труд на половине. Вероятно, подобный страх свойственен тем, кто всем сердцем посвятил себя столь высоким целям, что жизнь становится важна лишь как условие их достижения. Пока мы любим жизнь как таковую, мы редко боимся ее лишиться. Когда мы хотим жить ради достижения цели, мы осознаем всю ее хрупкость и бренность. Однако этому чувству незащищенности сопутствует несокрушимая вера в неуязвимость перед лицом зияющей бездны смерти, пока мы заняты делом, порученным нам самим Провидением как единственно правильным, и в то, что мир станет скорбеть, если мы его не завершим. Может ли философ, вдохновленный на создание теории, которая изменит жизнь человечества, поверить в то, что его освященное высокой идеей существование закончится в миг, когда он наберет полные легкие воздуха, чтобы произнести слова светлой истины? Умри он вот так, и пройдут века, а в мировых часах мало-помалу истощится песок, прежде чем появится новый ум, готовый создать ту же истину, что была высказана гораздо раньше. Но история приводит нам множество примеров, когда великий дух, в ту или иную эпоху явившийся среди людей, безвременно умирает, не прожив отпущенного ему срока для выполнения земного предназначения. Пророк умирает, а человек с черствым сердцем и ленивым умом продолжает жить. Поэт оставляет песнь недопетой или заканчивает ее в небесном хоре, неслышимом простым смертным. Художник вроде Оллстона оставляет картину недописанной, огорчая нас несовершенством ее красоты, и отправляется переносить на холст весь мир – не сочтите это непочтительным – красками небесными. Однако не законченные в этой жизни шедевры, скорее всего, так и останутся незавершенными. Столь часто прерванные полеты человеческого гения должны служить доказательствами того, что дела земные, даже вдохновленные благочестием или большим талантом, не имеют иной ценности, кроме как стремления к духовности и ее проявлениям. На небесах все обычные мысли более возвышенны и мелодичны, чем поэзия Мильтона. В таком случае стал бы он, оказавшись в мире ином, добавлять хоть одну строфу к стихам, не законченным при жизни?